Алексей Фирсов – Черная бархотка (страница 3)
Он смотрел на трясущуюся, воющую в первобытном ужасе Изабель, и понимал: в эту самую секунду, в своем воспаленном разуме, она находилась не в его постели.
Она лежала на деревянной плахе эшафота, ожидая удара гильотины. И этот удар уже был нанесен.
Гастон не раздумывал. Инстинкт солдата, привыкшего купировать панику у контуженных и раненых, сработал быстрее оцепенения. Он рванулся вперед, не обращая внимания на боль, когда ее ногти впились в его плечи.
Он обнял ее. Крепко, жестко, стальной хваткой прижимая ее бьющееся в конвульсиях тело к своей широкой, горячей груди. Она вырывалась с нечеловеческой, дикой силой, царапаясь и задыхаясь, словно он был тем самым палачом на эшафоте.
— Тише! Тише, я здесь! — рычал Гастон, фиксируя ее руки и зарываясь лицом в ее растрепанные волосы, пахнущие потом и увядающими лилиями.
В слепой, обезумевшей панике правая кисть Изабель вырвалась из его захвата. Ее ледяные пальцы судорожно скользнули по его ключице вниз, к центру груди, и случайно сжались вокруг серебряной ладанки.
И тут произошло чудо.
Как только ее влажная, дрожащая кожа соприкоснулась с древним металлом, по комнате словно прокатилась беззвучная ударная волна. Артефакт, мгновение назад источавший могильный холод, внезапно вспыхнул изнутри пульсирующим, густым теплом. Это тепло, словно жидкое золото, потекло сквозь пальцы Изабель, проникая прямо в ее кровь, выжигая фантомный лед смерти.Истерика оборвалась. Утробный, булькающий вой застрял в ее горле и превратился в тихий, жалобный вздох.
Глаза Изабель, секунду назад расширенные от животного ужаса, медленно закрылись. Страшная судорога, сводившая ее мышцы в тугой узел, растворилась. Ее прерывистое, рваное дыхание выровнялось, стало глубоким и спокойным, как у спящего ребенка. Она полностью обмякла в его руках, тяжелая и расслабленная. Пальцы, сжимавшие артефакт, разжались, оставив ладанку лежать на груди Гастона.Комната вновь погрузилась в тишину. Был слышен только треск остывающих углей в камине да гул ветра за окном.
Гастон лежал неподвижно, всё еще прижимая к себе ее обнаженное, покрытое испариной тело. По его виску катилась капля холодного пота, а сердце грохотало о ребра с такой силой, словно он только что пробежал марш-бросок под пулями. Его рациональный, циничный разум из двадцать первого века разбивался вдребезги о то, что он только что увидел и почувствовал.
Он осторожно приподнял ее лицо за подбородок. Изабель была в сознании, но смотрела на него снизу вверх мутным, бесконечно уставшим взглядом, в котором больше не было ни безумия, ни страха. Только изнеможение.
— Что это было? — хрипло, едва слышно спросил Гастон, глядя прямо в ее темные глаза.
— Я не знаю, — тихо ответила Изабель, и ее шелестящий голос прозвучал так, словно донесся с того света.
Она лежала на спине, ровно вытянув руки вдоль туловища, совершенно не стесняясь своей наготы. В ее позе, в этом неподвижном, безвольном расслаблении было что-то глубоко трагичное — она напоминала мраморное надгробие юной девы в заброшенном готическом склепе. Белая, почти прозрачная кожа в тусклом, красноватом свете остывающего камина казалась вылепленной из воска, а черная бархотка на шее выглядела как жестокое клеймо.
Нагота Изабель в этот миг не порождала ни малейшего вожделения. Животная страсть, еще пару минут назад кипевшая в венах Гастона, испарилась, оставив после себя лишь горький, оседающий на языке пепел. Его грудь сдавила щемящая, почти невыносимая тоска, а горло перехватило от острого, обжигающего стыда.
Кем он стал в этом проклятом времени? Человеком, спасшим ее от ножа гильотины лишь для того, чтобы бросить на жесткую кровать и взять силой, пользуясь ее сломленностью? Он смотрел на следы от своих грубых пальцев на ее плечах, и чувствовал себя хуже тех палачей на площади. Они убивали плоть, а он только что пытался растоптать остатки ее израненной души.
Гастон молча поднялся с измятой постели. Быстро натянув штаны, он подошел к умывальнику. В железном кувшине оставалась вода. Он плеснул ее в медный таз и на пару минут поставил на каминную решетку, над тлеющими углями, пока от поверхности не начал подниматься легкий пар.
Взяв мягкую губку и кусок чистого льна, он вернулся к кровати. Гастон опустился на колени у края матраса и бережно, почти благоговейно, коснулся влажной губкой ее плеча.
Изабель вздрогнула от прикосновения тепла, но не отстранилась.
Он начал протирать ее кожу. Медленно, методично. Теплая вода смывала следы их отчаянной, грубой близости, липкий холодный пот пережитого ужаса и въевшуюся пыль подземелий Консьержери. Гастон вел губкой по ее острым ключицам, по тонким рукам, по впалому животу, едва касаясь воспаленных ссадин. Его движения, обычно резкие и по-солдатски скупые, сейчас были наполнены такой первобытной, извиняющейся нежностью, словно он очищал священную реликвию, чудом уцелевшую в грязи.
Он намеренно не поднимался выше ключиц, обходя черную бархотку стороной, как границу, за которую ему было запрещено заступать.
Изабель не шевелилась. Она дышала ровно, впитывая это неожиданное, бережное тепло, исходящее от рук человека, которого еще недавно боялась. Затем она медленно закрыла глаза, отгораживаясь длинными тенями ресниц от сумерек комнаты.
И в этой звенящей тишине из-под ее плотно сжатых век выскользнула одинокая слезинка. Она сверкнула в отблеске каминного огня и медленно покатилась по бледной щеке, оставляя за собой блестящую, соленую дорожку. Эта беззвучная слеза ударила Гастона сильнее, чем крик или пощечина, окончательно пробив броню циничного солдата из будущего.
глава шестая
Глава 6. Убежище под крышей Парижа
Зима тысяча семьсот девяносто третьего года вгрызалась в Париж ледяными клыками. Снег, падающий на город, не приносил чистоты — он мгновенно смешивался с грязью, сажей и кровью, превращая улицы в непролазное, бурое месиво. Но здесь, на самом верхнем этаже старого дома неподалеку от площади Революции, время и смерть, казалось, замедлили свой ход.
Квартира Гастона, бывшая когда-то пристанищем нищего художника, теперь стала золотой клеткой для призрака.
Изабель официально не существовало. Гастон, пользуясь хаосом в канцелярии Консьержери, вымарал ее имя из списков Фукье-Тенвиля, заменив его на имя умершей от тифа воровки. Семья де Монфор сгинула в ненасытной утробе гильотины, но их дочь осталась здесь, среди пыльных холстов, грубой дубовой мебели и стопок книг, которые Гастон приносил ей из разграбленных библиотек.
Она стала его тайной. Его одержимостью и его проклятием.
Днями, когда Гастон уходил на службу — руководить конвоями, стоять в оцеплении эшафота, вдыхая вонь обезумевшей толпы, — Изабель оставалась одна. Она почти не ела, но жадно пила бургундское вино, которое Гастон доставал на черном рынке. Красное, терпкое, оно окрашивало ее бледные губы и на короткое время притупляло фантомный холод, живший в ее костях.
Она читала. Часами сидела у окна, закутавшись в тяжелый шерстяной плед, и водила тонким пальцем по строчкам трактатов Руссо или романов Прево, но Гастон видел, что она не понимает ни слова. Ее взгляд был устремлен сквозь страницы, сквозь заиндевевшее стекло — туда, где над крышами Парижа незримо нависала тень «Национальной бритвы».
Ее мучила жестокая, изматывающая бессонница. Ночами, лежа на узкой кровати, она смотрела в потолок широко открытыми глазами.
Контраст между их мирами ощущался физически. Каждое утро, возвращаясь после ночных дежурств, Гастон приносил свежий хлеб. Он покупал его в пекарне на углу, пряча горячую буханку под плащом. Заходя в промозглую комнату, он приносил с собой восхитительный, уютный аромат теплого теста, хрустящей корочки, дрожжей и домашнего очага — запах нормальной, мирной жизни, которой больше не существовало.
Но стоило ему подойти к ней, как этот запах разбивался о невидимую стену. От Изабель, несмотря на то, что она была живой и дышащей, исходил едва уловимый, но неотвязный аромат увядания. И еще — тяжелый, медный, бьющий по нервам запах крови, который, казалось, источала сама черная бархотка на ее шее. Этот запах преследовал Изабель, он пропитал ее волосы, ее кожу, ее кошмары. Для нее весь мир пропах ржавым железом и смертью.
Гастон отламывал кусок горячего хлеба, протягивал ей. Она брала его трясущимися пальцами, механически подносила к губам, но ее расширенные ноздри улавливали не аромат выпечки. Она смотрела на руки Гастона, подсознательно ища на них въевшиеся бурые пятна, и кусок вставал у нее поперек горла.
Шрам под бархоткой был тайной, которую Гастон пытался разгадать с упорством военного хирурга, столкнувшегося с неизвестной инфекцией. Его прагматичный разум из двадцать первого века бунтовал против мистики, но факты были упрямой вещью.
Рана не гнила. Не было ни запаха некроза, ни багрового воспаления, характерного для гангрены. Но она и не заживала.
Иногда, когда Изабель, сморенная вином и усталостью, все же проваливалась в короткое, тревожное забытье, Гастон садился рядом с кроватью. В тусклом свете огарка свечи он осторожно, стараясь не разбудить ее, осматривал края черного бархата.
Ткань часто становилась влажной. Сквозь нее проступала сукровица — прозрачная, желтоватая плазма, смешанная с каплями свежей, яркой крови. Это была рана, застывшая в моменте своего нанесения. Магический рубец, который физически удерживал жизнь в ее теле, но при этом заставлял плоть бесконечно переживать момент удара.