18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Елисеев – Голод 3 (страница 7)

18

Он раскладывал вещи в определённом порядке. Тяжёлое к спине, лёгкое наверх, мелкое в боковые карманы. Делал это молча, сосредоточенно. Руки двигались так, как двигаются руки человека, который повторял это сотни раз и мог бы собрать рюкзак с закрытыми глазами, в темноте, под дождём, на ветру. Ничего не торчало. Ничего не висело. Ничего не было лишнего. Каждый предмет имел своё место, и место было выбрано не случайно, а из соображений баланса, доступа и времени, за которое до предмета можно дотянуться, не снимая рюкзак.

Мама стояла в дверях кухни и говорила что-то про погоду.

Она была в халате — жёлтом, с мелкими цветочками, том, в котором всегда ходила утром, пока не оденется. Волосы были собраны в небрежный хвост. В руке — кружка с чаем, и я помню, что чай был с лимоном, потому что на блюдце рядом с кружкой лежала выжатая лимонная корка, маленькая, белая внутри.

— Обещают дождь, — сказала она.

— Я смотрел.

— В горах дождь это не шутка.

— Я знаю.

— Может, лучше через неделю? Через неделю обещают солнце.

Отец не поднимал головы от рюкзака. Он закрепил клапан, проверил стропы, потянул каждую — равномерно, с тем коротким придерживающим движением в конце, чтобы убедиться, что застёжка не разъедется под нагрузкой.

— Всё будет хорошо. Мы ходили и в худшую погоду. Маршрут знакомый. Связь есть.

Мама вздохнула.

Она всегда вздыхала, когда отец говорил «всё будет хорошо». Потому, что знала, что спорить бесполезно. И потому, может быть, что верила слишком. Этот вздох был у неё специальный, отдельный, приберегаемый для походов. Не раздражённый, не сердитый. Усталый и мирный. Вздох человека, который согласился уже много лет назад и теперь только повторяет согласие.

Я не помнил, попрощался ли с ними по-человечески. Наверное, сказал что-то вроде «пока» или «удачи», не отрываясь от бутерброда, не вынимая наушник из уха. Наверное, не обнял. Семнадцать лет. Парень не обнимает родителей перед походом, это неловко, это лишнее, они же вернутся через пять дней. Они всегда возвращались через пять дней. Грязные, загорелые, с фотографиями на маминой камере и с запахом костра в волосах. Мама привозила ягоды, если было лето. Отец привозил какой-нибудь камень или корень, красивый, с прожилками или с интересной формой, чтобы поставить на полку. Эти камни до сих пор стояли у меня — на полке в коридоре, на подоконнике в комнате, на тумбочке. Я перестал замечать их в какой-то момент, они сделались частью квартиры, как розетки или плинтусы.

Они не вернулись.

На пятый день мама не позвонила. На шестой я начал звонить сам. Связи не было. Я говорил себе — горы, перевал, ущелье, ничего страшного. На седьмой я позвонил в МЧС. Там меня выслушали и сказали, что свяжутся. На восьмой меня попросили выслать маршрут, и я выслал, и потом сидел у телефона, а телефон молчал.

Поисковая группа нашла палатку. Нашла рюкзаки. Нашла записку с маршрутом, которую отец оставил в палатке, потому что он всегда оставлял записку с маршрутом, даже когда уходил на одну ночь, потому что так делают. Тела не нашли. Горы, обрывы, осыпи, река на дне ущелья, которая уносит всё, что в неё падает, и которую невозможно прочесать, потому что у неё нет дна, у неё есть только течение. Так мне сказали. Так я принял это и закрыл дверь.

Четыре года я жил с этой закрытой дверью. Не ходил на кладбище, потому что нет могил. Не ездил в горы, потому что зачем. Не разбирал их вещи, потому что не было сил, и потому что, пока вещи лежат на местах, есть ощущение, что родители ушли ненадолго и могут вернуться, и это ощущение — единственное, что я мог себе позволить, потому что оно ничего не требовало взамен.

Чулан я открыл только через четыре года. Полез за верёвкой, отцовской, альпинистской, потому что мне понадобилась верёвка. Наткнулся на чемодан. Чемодан был старый, потёртый, кожаный, с медными уголками. Внутри — карабины, восьмёрка, репшнур, крючья, маленький молоток. Запах кожаного ремня ударил в нос, и на секунду я почувствовал отца так, как будто он стоит рядом, прямо за спиной, и сейчас спросит «нашёл, что искал?». Я закрыл чемодан. Унёс верёвку. Чемодан больше не открывал.Они сказали «вернёмся». Как все, кто уходит, говорят «вернёмся». Невозможно сказать «может быть, не вернёмся». Не укладывается в голову ни у того, кто уходит, ни у того, кто остаётся.

Папа ушёл и сказал, что вернётся. Он не вернулся.

Я сидел в чужом подъезде, с разбитой головой, в тёмном холодном коридоре, и в первый раз за четыре года думал о родителях не как о факте, а как о людях. Как о маме, которая стояла в дверях с кружкой и говорила «может, через неделю». Как об отце, который застёгивал стропы и говорил «всё будет хорошо». Они говорили это себе тоже. Не только маме, не только мне — себе. Потому что когда уходишь туда, где может не получиться, ты говоришь «всё будет хорошо», потому что иначе ты не выйдешь из дома.

Сейчас Даша на пятом этаже сидит у окна. И ждёт. И каждая минута, в которую я не появляюсь, делает её одиночество тяжелее. Я знаю, как это. Четыре года знаю. Знаю, как смотришь на дверь, и как телефон лежит экраном вверх, и как вздрагиваешь от каждого шороха в подъезде, и как считаешь дни, и как день переходит в неделю, а неделя в месяц, и как в какой-то момент перестаёшь вздрагивать, потому что тело устаёт, и начинаешь жить рядом с этой дверью, и она становится частью комнаты.

Я вернусь.

Мысль была короткой. Не обещание, не клятва. Задача. Та же задача, что и всегда: выжить, дойти, вернуться. Встать, когда ноги не держат. Открыть дверь, за которой может быть всё. Пройти двор, полный мёртвых, которые ходят. Я вернусь, потому что четыре года прождал людей, которые не вернулись, и знаю, как это — когда не возвращаются. И не дам ей это узнать. Если есть хоть один шанс не дать — не дам.

Голова гудела. Темнота подъезда стояла плотная, густая. Я сидел и слушал тишину, и тишина была живой, как всегда бывает живой тишина в доме, в котором кто-то есть. Но что-то в ней не совпадало. Тишина, в которой нет людей, лёгкая, в ней слышно водопровод, ветер в шахте, оседание панелей. Тишина, в которой есть люди, тяжелее. В ней что-то ждёт, и ты не знаешь, что именно, и ты ждёшь вместе с ней.

Я просидел ещё минут пять, может десять. Считал дыхание. Вдох, выдох. Голова гудела, висок пульсировал, но кровь больше не текла, подсохла, затянулась коркой. Глаз правый видел мутно, но видел. Пальцы слушались. Ноги держали, когда я попробовал согнуть колени. Сотрясение, скорее всего. Лёгкое или среднее, я не врач, не мог определить. Тошноты пока нет. Это хорошо. Тошнота — плохой знак при ударе по голове, если она приходит через двадцать минут после удара и нарастает, а у меня прошло минут двадцать пять, и тошноты не было, был только гул и качка.

Я провёл языком по зубам. Все на месте. Прикусил губу слегка — больно, но не сильно, прикус нормальный. Сжал кулак — пальцы сжались, разжались. Провёл правой рукой по куртке, по карману.

Подъезд молчал. Лавка упиралась в дверь, дверь не двигалась. За ней — двор, жруны, огонь, дым. Сюда не лезли, не стучали, не давили.

Я прислушался. Тишина. Глухая, плотная. Ни шагов сверху, ни шороха за дверями квартир первого этажа. Две двери — справа и слева, обе закрытые, обе молчаливые. Может пустые. Может нет. Проверять сейчас не было сил, и не было смысла. Если за дверью жрун, я узнаю об этом, когда он услышит меня и сам полезет наружу.

Нужно подняться выше. Первый этаж — слишком близко к двери, слишком близко к улице. Если лавка не выдержит или кто-то продавит пружину снаружи, жруны окажутся здесь через секунду, и я буду на полу, без оружия в руке, в углу, из которого нет хода кроме как вверх по лестнице, и тогда уже бежать поздно. На втором или третьем безопаснее. Площадка между этажами даёт обзор и время. Дверь квартиры — резерв, если будет нужно ломиться куда-то. Окно лестничной клетки — возможный выход, если придётся уходить через карниз.

Я упёрся рукой в стену и начал подниматься.По одной ступеньке. Стена была холодная, гладкая, с облупившейся краской — местами серо-зелёной, местами голубой, под краской проступала старая побелка. Краска отходила тонкими лепестками, и я держался за стену плашмя, не цепляясь за лепестки, чтобы не отковырнуть их и не уронить на пол. Звук, который издаёт упавший кусок краски в пустом подъезде, я знал хорошо. В нашем подъезде он работал как сигнализация.

Ступеньки бетонные, край щербатый. Перила металлические, с шариком на конце нижней балясины, холодные. Я держался за перила левой рукой, правая висела вдоль тела, пальцы сжимали обрез через ткань куртки. Подниматься было тяжелее, чем я думал. Каждый шаг отдавался в виске, и при каждом шаге мир чуть-чуть смещался влево, и я на секунду останавливался, ждал, пока мир встанет на место, и шёл дальше.

Площадка между первым и вторым.

Окно — маленькое, грязное, в раме с облупившейся краской. Стекло запылено снаружи, в потёках, через него двор был размытым пятном — серое, бурое, чёрное, оранжевое от пожара. Я не подходил близко. Знал, что снаружи за окном можно увидеть силуэт за стеклом, и силуэт привлечёт. Прошёл вдоль стены, не пересекая прямую от окна к лестнице.Поставил ногу на первую ступеньку второго пролёта.