реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 46)

18

… Дай Бог Петра: он необходим там, где так долго без него обходились – и как обходились!»

Здесь прямо узнаются и пушкинский язык, и пушкинские мысли, которые Пушкин высказывал как в письмах друзьям, так и в стихах, призывая Николая быть новым Петром, в том числе и «памятью, как он, незлобен» (Петром, который «прощенье торжествует Как победу над врагом»); мысль о том, что России нужен новый Петр, была для Пушкина очень важна, и очевиден источник, из которого Языков эту мысль подхватывает. Прежде-то у него никогда подобной мысли не мелькало. А разговор о том, что «милосердие» Николая сравнимо с «милосердием» одной из самых жестоких и мелочных императриц, дорогого стоит. И указывает на то, что разговоры с Пушкиным охватывали все пространство русской истории. Обращение к образу Ирода можно соотнести и с «Борисом Годуновым», под сильным впечатлением от которого Языков до сих пор находится («Нет, нет! нельзя молиться за царя Ирода…»), и, главное, через это подчеркивание ничтожности мирской кровавой власти перед высшим и божественным, твердо утверждается, что истина – как и «дух времени», в том смысле, в котором употребляет это выражение Языков – во Христе. Можно было бы поразмышлять и о том, откуда берется само слово «недоступный», не очень характерное для Языкова – и становящееся самым точным. Тут возможны варианты. (Одно обращение к «Словарю языка Пушкина» дает кое-какие подсказки.)

В этом письме мы в сгущенном виде находим все то, о чем говорим на протяжении уже не одной страницы.

И почти сразу же после этого письма, где высказаны совершенно новые для Языкова мысли, он принимается писать сперва «Олега», потом «Кудесника», задвигая на задний план «Меченосца Арана» и всю столь дорогую ему ливонскую тему, которая, как все предыдущие годы ему казалось, дает ему материал для самого значительного произведения в его жизни.

То есть, из месячного общения с Пушкиным Языков, при всех привходящих, выносит, что язычество было исторически обречено, чтобы не оказалась обреченной Россия (Русь), и эту обреченность Языков фиксирует в «Олеге»: несмотря на все светлые тона, перед нами – картина прощания с безвозвратно уходящим миром. Уходящим прежде всего потому, что он себя изжил – и этот мотив изжитости всех прежних норм и правил начинает звучать у Языкова под несомненным влиянием Пушкина, знакомства с ним и долгих разговоров.

Но на чем стоять христианству, чтобы самому не быть опрокинутым? В чем его сила?

Вот здесь мы подходим к еще одной ловушке, в которую Языков угодит-таки и будет выбираться долго, очень и слишком долго. У Пушкина в самой «Песне о вещем Олеге» открыт неожиданный выход, который мы еще увидим, но выход этот – не совсем подходящий для Языкова. А пока попробуем подойти с другой стороны.

Пушкин только в письме Рылееву помянул святого Георгия – «Древний герб, святой Георгий, не мог находиться на щите язычника Олега» – ни в письме к брату, ни в составленном примечании к «Песне о вещем Олеге» он об этом гербе не говорит, хотя не думать о нем он не мог. Опять же, подчеркивание «древности» – осмысленности – герба со святым Георгием в противовес новому – бессмысленному – гербу с двуглавым орлом, который «ничего не значит», слишком обозначено, чтобы не быть важным для Пушкина и ограничиваться одним-единственным, напрямую заявленным, смыслом. На первый взгляд, мы тут имеем дело с одним из тех сдвигов – перетеканий и размываний – позиций, о которых писал Тынянов. Пушкин предстает классическим архаистом, защищающим древность от бессмысленной новизны.

Но вглядимся попристальнее.

Крещение Руси происходило не вдруг, не на пустом месте. Христианство все время проникало в ее пределы, порой впечатляло, порой вызывало недоумение, но очень часто бывал и живой интерес. И его влияние росло. Не будем говорить ни об апостоле Андрее, ни о Кирилле и Мефодии, чья новая славянская письменность самим фактом своего создания закладывала неизбежность движения принявших ее к христианской вере, для полного ее усвоения и понимания – скажем о другой стороне.

Были христианские святые, которые и задолго до крещения Руси вызывали искреннее восхищение. Например, Пророк Илья. Самый первый православный храм на Руси княгиня Ольга ставит в честь Ильи Пророка – потому что чуть не каждому было известно, что есть такой могучий исполин, который мечет молнии с неба и, кто знает, может, способен и с самим Перуном потягаться… А, может, эти христиане так Перуна называют, вот и все?.. В общем, что-то в мозгах шевелится, очень смутное – и княгиня Ольга отлично понимает, что храм в честь святого, который в определенной степени известен и уважаем, будет наилучшим образом способствовать укоренению христианской веры – киевляне, псковичи и новгородцы на всякий случай заглянут в этот храм ради поклонения силе (то, что они и уважают), чтобы, от греха подальше, не прогневать нечаянно громовержца и бед на свою голову не нажить – а там, глядишь, постояв на службах, и азы подлинной веры начнут усваивать.

Точно также уважение, близкое к поклонению (или готовности к поклонению), вызывает и святой Георгий: доблестный воин, победивший дракона. В любой книге, посвященной истории образа святого Георгия на Руси, об этом так или иначе будет упомянуто. Беру первую же книгу, «Тайны и предания старой Москвы» Владимира Муравьева, и в главе о московском гербе смотрю начало рассказа о отношении на Руси к святому Георгию: «На Руси о святом Георгии узнали еще до принятия ею христианства…»

То есть: в дохристианском мире («универсуме», если кто хочет) интерес и уважение вызывали те святые, за которыми была сила, была понятная психологии завоевателей мощь, и к которым можно было обратиться за защитой как к гневным воителям, веришь ты в сами христианские заповеди или нет. Восприятие, конечно, искаженное, но в этом искаженном восприятии вдруг отворялись ворота на верный путь («верный» – в смысле правильного постижения основ христианства, и только в этом смысле; если кто из читателей не признает этот путь верным в принципе, то все равно согласится, что в используемом мной узком смысле этот путь верным назвать можно): когда ставился вопрос «А в чем их сила?» – вопрос, который на определенном этапе обязательно возникал – то откликом возникал не один ответ, а целая цепочка ответов. Сила в едином Боге; единый Бог потому неизмеримо сильнее скопища богов, что он един и целен, а не раздроблен на отдельные «функции» – войны, землепашества, торговли, управления погодой, управления солнцем и луной и так далее; единый Бог говорит о смирении и милосердии; это, вроде бы, странно, но сколько ж раз мы сами видели, что взявший меч от меча и погибал, что слишком резкое действие рождало и не менее резкое противодействие, а мягкость позволяла сделать врага союзником или взять важный город без лишних потерь… Так, капля за каплей, в человеке копится готовность к принятию совершенно нового мироощущения.

Нет, не зря Пушкин мимоходом, но очень твердо отметил важность и значимость древнего русского герба со святым Георгием. Этот герб идет от новизны, перевернувшей мир, от Христа. А «ничего не значащий» орел, обретший в итоге две головы – от древнеримских орлов над легионами; то есть, от самой что ни на есть архаики, от подчиненного року жестокого, беспощадного и кровожадного мира, с которым христианство вступило в борьбу.

Если бы Рылеев сумел задуматься над тем, что написал ему Пушкин, то понял бы: у Олега намного вероятнее мог быть щит с латником, повергающим дракона, чем щит с двуглавым орлом. Уважение к воинской доблести вполне могло сподвигнуть Олега на обладание щитом с таким изображением – может, у византийских купцов и купленном, без вникания в лишние детали, что это за могучий воин, пронзающий гадину. (Кроме прочего – на заметку – Олег ведь едет у Пушкина «в цареградской броне»: то есть, он будет прибивать к вратам Цареграда щит цареградского производства! Оскомину набило повторять, что у Пушкина ничего не бывает случайным; но, при всей оскомине, согласимся, что и эта деталь должна иметь дальний прицел и нести глубокий, не сразу раскрывающийся, смысл.)

Впрочем, порассуждать про если бы да кабы мы сможем как-нибудь на досуге. А пока – скажем о той ловушке, которая и до сих пор существует.

Упование на силу – и привлекательность тех святых, которые внешне выглядят покровителями культа силы – может породить совсем другую цепочку вопросов и ответов.

Искаженное восприятие этих святых приводит к искаженному пониманию фразы «От дней же Иоанна Крестителя доныне Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Матфей, 11:12).

Раз о силе говорится, значит, силу и надо применять – в самом грубом, земном и примитивном смысле. И, чтобы не было разночтений: здесь и далее я буду использовать слово «сила» в этом узком и строгом смысле; к этой силе можно брать относительным синонимом слово «воля» (как собственное, не считающееся с другими, веление и хотение), но к ней не годится как синоним ничто, имеющее оттенок духовности.

Конечно, я сколько-то утрирую и огрубляю, чтобы показать суть. Процессы и в отдельном сознании и в общественном, складывающемся из личных сознаний, протекают намного более скрытно, тонко и перепутано. Одно, однако ж, можно сказать твердо: часть путаницы происходит из-за того, что человек, привыкший полагаться на голую силу, слова «сила» и «усилие» воспринимает как синонимы и не делает различия между ними.