реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 48)

18
Рухнуло древо, скатилося С инока бремя грехов!.. Господу Богу помолимся: Милуй нас, темных рабов!

Ситуация, вроде бы, предельно схожая. Но —

Но на чем для старца (будем называть героя так, потому что он уже не атаман Кудеяр и еще не инок Питирим – между ними) закручивается ситуация? «В сердце сомнение крадется» и в этот момент он «слышит слова», которые, как он сперва уверен, звучат в его собственных голове и сердце – «Что ты делаешь?», стоит ли это делать; поэтому и «перекрестился сперва», чтобы отогнать морок – морок собственных сомнений, ставших искушением, зазвучавшим вроде бы извне, но кто его знает, извне ли? – лишь после этого «глянул» – и… Он готов был кого угодно и что угодно увидеть, или не увидеть вообще ничего и удостовериться в итоге, что слышит голос внутри себя, и тут «Пана Глуховского видит на борзом коне». И когда на него накатывает это «вдруг», накатывает бешеный гнев, который нисходит как чудо – он сам не знает, бьет он ножом по живому человеку или по мороку, который при прикосновении ножа развеется как дым.

Собственно, более подробный и глубокий анализ строя баллады (во всем комплексе подходов: формально-стиховедческом, историческом, культурно-традиционном и т. д.) показывает, что Некрасов до конца очень тонко и выдержанно оставляет простор для двойного понимания, что даже когда «пан окровавленный пал головой на седло», мы не можем быть уверены, что это не продолжение морока, что искушение не развеялось, а приняло видимость трупа для смущения и устрашения старца; авось, хоть так удастся его пронять и заставить отступиться (оступиться) – авось, хоть сейчас дрогнет и откажется от своего труда… Но в ответ «рухнуло древо великое». Роспись такого анализа, однако ж, для другой книги – иначе он поглотит энное количество страниц, которые нам для другого пригодятся.

Главное в другом. Главное – что старец не столько вонзает нож в пана Глуховского, сколько в самого себя: в свои сомнения, в свои неизжитые грехи, в свою назревающую готовность предать взятый на себя труд во славу Божию… Морок, ему явившийся – это он сам.

И если Дориан Грей умер, пронзив свой портрет, в котором была заключена его жизнь, то старец – наоборот: пронзив свой портрет, он оживает для жизни новой. (На что в этой балладе, донельзя загадочной, несмотря на ее мнимую простоту, рассыпано множество намеков, с самого начала, когда рассказчик сообщает про свою историю, что «Мне в Соловках ее сказывал Инок святой Питирим»; обозначенное время действия – после отмены крепостного права, то есть, где-то на рубеже 1860-70ых годов; история атамана Кудеяра происходила в середине шестнадцатого века; то есть, получается, либо инок Питирим прожил порядка трехсот лет, чтобы рассказчик мог лично от него «древнюю быль» услышать, либо рассказчик – совсем не простой крестьянин?.. И если бы это было лишь одно сминание и спрессовывание времени в сказании…)

Герой Некрасова начинает с себя, с гнева на себя самого, на собственные оскверненные сердце и душу, он полностью постигает, что такое «не мир, но меч», тебя самого рассекающий надвое – и оттого в нем сила и усилие соединяются в единое целое.

Сердце князя в «Кудеснике» подобным мечом надвое не рассечено, он не гневается на свои грехи и не стыдится их, он обращает гнев на внешнее и не сомневается в своей правоте и в своей чистоте – и потому слияния (синтеза) двух начал в нем не происходит: зерно не умирает, чтобы возродиться во множестве.

Грубо и условно – а то и утрированно, просто чтобы мысль еще больше подчеркнуть и прояснить: если бы Некрасов (или Лермонтов, чей путь в данном отношении Некрасов продолжил) писал балладу о кудеснике, то были бы и сомнения князя, его готовность в какой-то миг отречься от веры ради успокоения смуты в своих владениях, его стыд и гнев на самого себя, был бы намек на морок, который, побежденный в образе кудесника, в лютой злобе принимает образ бешеной собаки, чтобы хоть как-то поквитаться, и была бы великая свободная жертва святителя Феодора, которая окончательно этот морок развеивает в момент мнимой победы морока (укуса)… И мы увидели бы, как из соединения противоположных начал возникает мощнейшее движение к свету и правде, преображающее Русь…

С другой стороны, над самим собой Языков усилие делает – и усилие колоссальное. Под влиянием тесного общения с Пушкиным и казни Рылеева он многое пересматривает в своих взглядах на русскую историю, а отсюда и в себе самом.

Но – и вот здесь, есть у меня подозрения, скрываются главные истоки сохраняющегося напряжения Языкова по отношению к Пушкину, чуть ли не обиды на него – Языков из тех людей, которым по складу характера надо иметь учителя, «гуру», наставника, и после смерти Рылеева он примеряет на эту роль Пушкина, а Пушкин от этой почетной роли отказывается: он всегда укажет на огрех в технике стиха или в его смысловом наполнении, поделится своими мыслями о сути поэзии, о сути истории, всегда полностью поддержит в трудном творческом начинании, но чьим-то водителем и наставником, «богом и вождем», он никогда не будет – не его это дело.

Более того, Пушкин принципиально защищает простодушие, считая простодушный взгляд на мир самым дельным и правильным. Не надо учиться сложности у тонких и высоких учителей, имей свои собственные глаза и гляди на мир, каков он есть. Будь простодушен – единственный урок, который он согласен дать Языкову. Среди афоризмов Пушкина, впервые напечатанных в альманахе «Северные Цветы на 1828 год», есть посвященный простодушию: «Тонкость не доказывает еще ума … Прибавить можно, что тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным…»

– «Гений – простодушен»? – не мог не поразиться неприятно Языков, для которого «философия» и «высокая идея» в поэзии – недостижимый идеал. И когда он а послании Пушкину после Тригорского придает слову «простодушный» негативный оттенок («…Теперь, когда Парнаса воды Хвостовы черпают на оды И простодушная Москва, Полна святого упованья, Приготовляет торжества На светлый день царевенчанья…»), то в этом, скорее всего, не только осуждение той московской «простоты, которая хуже воровства» (и не будем забывать, что для самого Языкова «светлый» день коронации Николая «запечатан черным сургучом» и предвидит он «царство пустоты»), но и отголосок – и продолжение – спора с Пушкиным, следует ли считать простодушие ценнейшим качеством, одним из главных отличительных признаков гения…

И с «Песней о вещем Олеге» это напрямую связано. В конце января 1825 года Пушкин пишет не раз уже поминавшемуся Бестужеву (будущему Марлинскому), ближайшему другу и соратнику Рылеева: «Тебе, кажется, Олег не нравится; напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического».

Но Бестужев предпочитает версию Рылеева – с «идеей», с «гербом России» на щите. Между тем, мысль Пушкина предельно ясна, если мы посмотрим на нее в контексте всех остальных пушкинских высказываний: именно там, где Олег простодушен, он вырывается из царства языческого рока, укус змеи – это, может, исполнение предсказания, но не победа рока, потому что не будь в Олеге «товарищеской любви», и укуса бы не было – он рассеяно отмахнулся бы при известии о смерти коня и, разве что, следующий кубок выпил бы за его помин, посчитав, что этого вполне достаточно. Не поскакал бы прощаться с его костями.

А ведь это – то самое простодушие, к которому призывал Христос, говоря «будьте как дети» и что нет выше любви, нежели та, как если кто живот свой положит за други своя. Росток простодушия, поворачивающийся в душе Олега к солнцу новых времен, предвещает то, что станет новым путем всей Руси, чтобы в каждой душе эти ростки были солнцем озарены и влагой напитаны, иначе человеком быть нельзя – и желание проститься с конем в это будущее путь пролагает.

Или – как говорится в известной присказке – «Где просто, там ангелов со ста, а где мудрено – там ни одного». Рылеев (и Бестужев, и многие другие) выбирают «мудрено», Рылеев в это «мудрено» и Языкова тащит, что совсем нетрудно, ведь у Языкова с ранних лет к «высокому мудрованию» душа лежит, снова мы получаем то же столкновение «архаистов» и «новаторов». Порой – в душе одного человека, как это происходит с Языковым. И при всех несогласиях Языкова с Пушкиным их разговоры и споры высекают такие искры, которые сдвигают Языкова в «новизну».

С пониманием этой пушкинской «простоты» стоило бы заново взглянуть на его стихотворение 1829 года «Олегов щит».

И совсем не невозможно, чтобы на щите такого – простодушного – Олега было изображение святого Георгия.

Вот так простодушный взгляд Пушкина на простодушного Олега вдруг раскрывает такие сложности и противоречия в истории, такие единство и борьбу противоположностей, разрешающиеся в неоднозначном выборе нового пути, какие «плановая», высокоученая, тонкая, аналитическая, «идейная» поэзия раскрыть бы вряд ли смогла. И это не означает, что у Пушкина нет своего глубокого и точного анализа. Есть, и общий метод применения анализа есть – но его анализ по-иному пластичен, он проводится не через утвержденные и уже начинающие костенеть схемы и системы, а через саму жизнь.