Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 26)
Близко сошелся Языков и с братом Марии, Петром Николаевичем. Когда тот собрался в Петербург, Языков не раз хлопочет и напоминает в письмах братьям, чтобы они приняли Петра Дирина как можно радушнее.
Сама Мария Дирина, по всему, что о ней известно, была девушкой скромной, простой в обращении, и при этом очень чуткой, с тонким вкусом и великолепным образованием. Языков увлекся ей и вписал в ее альбом много стихов. Он несколько раз готов был сделать ей предложение – и каждый раз вмешивались те или иные обстоятельства… А так, кто знает… Во всяком случае, ее замужество – в 1827 году она вышла замуж за профессора Дерптского университета фон Рейца – он пережил чуть ли не как трагедию.
А в письмах к братьям он несколько раз жаловался, что Воейкова, похоже, специально оттесняет его от Дириной, старается развести их подальше друг от друга, ведет себя так, что Дирина начинает чувствовать себя в тени, подавленной и «поставленной на место» и сама старается отойти подальше. Воейкова, к недоумению и возмущению Языкова, забирает у Дириной альбом с его новыми стихами и переписывает их все в свой альбом, хотя они ей совсем не предназначались… Лишь когда Воейкова отбывает, Дирина немного оживает.
Брату Александру, 27 августа 1825 года:
Тему, что надо дорожить своим уединением, Языков и дальше будет развивать: вплоть до размышлений, что семейная жизнь, наверно, не для него, – хотя, с другой стороны… Есть ли что-то драгоценнее семьи? Вон, наша семья, и какая была, и какая есть… Если бы создать такой семейный быт, какой наши родители создали нам в нашем детстве, то, может быть… А скорее, нет…
Так и просомневается, пока Дирина не устанет ждать от него вразумительных слов. Но что эти слова не произносятся в огромной степени благодаря Воейковой, тоже факт.
Суммируя, можно было бы опереться лишь на оставшиеся документы и свидетельства и представить ситуацию жестко и беспощадно, «по-вересаевски», со всей готовностью Вересаева выдвигать на первый план нелицеприятные факты и нелицеприятный взгляд на весь прочерк жизни той или иной исторической личности в целом. Приблизительно так:
Воейкова несомненно играла первую скрипку в семейном оркестре. То, что муж доверял ей редактировать большую часть своих изданий, то, что благодаря ее салону он (они) получал возможность захватывать в свои издания многое из самого лучшего, что в то время появлялось в русской литературе – это факты. Роль несчастной жертвы очень ей подходила, а в случае романа с Тургеневым мы имеем вообще классическую ситуацию: жена спит с начальником, понимая, что без этого мужа-чиновника – пьяницу, грубияна и лоботряса – выгонят с работы, и тогда семье придется совсем худо. Муж тоже это понимает, и внутренне даже согласен с этой ситуацией, но чувство унижения все равно его гложет и он срывает злость на жене. Никто не ожидает, что начальник сойдет с ума, и вместо того, чтобы все было шито-крыто, чинно-благородно, как принято в обществе, начнутся метания начальника, требования публичных объяснений и прочие несуразицы… Тут тем более следует принять позу несчастной жертвы – и на время отдалиться от всех, пока шум не поутихнет. Дерпт, где живут мать и сестра с семейством – самое подходящее место. Тем более, что через Дерпт пролегают основные пути-перекрестья поездок видных людей литературы, искусства и политики в Европу, прежде всего в Германию, которая в то время видится из России огромным храмом философии, эстетики и точных наук… Да еще жив Гете, паломничество к нему не иссякает. Значит, в Дерпте можно «перехватывать» всех нужных людей – и поддерживать выездной, так сказать, вариант салона. Тут и Языков очень пригодится…
Наверно, современные исследователи фрейдистского толка усмотрели бы в Воейковой и явный комплекс садо-мазо: насколько она позволяет унижать себя мужу, настолько она выворачивает наизнанку Тургенева – «вонзая в его сердце острый французский каблук», это определение Блока для романа с женщиной с «черной кровью» здесь очень уместно – вполне отчетливо измывается над ним; и вообще ее романы, платонические или лишенные платонизма, все время с каким-то вывертом: если поверить тем язвительным современникам, которые бухали намеки толще и прозрачней некуда, что ее дружба со слепым поэтом Козловым была не просто дружбой, восхищением его поэтическим даром с ее стороны и восхищением ее тонким вкусом и гармонией личности с его стороны, то вообще получается, что она все время искала чего-то все более «остренького», и то, что Козлов не мог видеть ее красоту, ее лишь вдохновляло; отсюда, скажут, и почти непристойные издевательства Воейкова над слепотой Козлова в «Доме сумасшедших»…
А Языкова тем легче привязать к себе, что он принимает все за чистую монету. Он уже знает, что есть чудо красоты, гармонии и вкуса, да еще и племянница Жуковского, «Светлана», и заранее готов влюбиться в нее, умозрительно себя подготавливает, потому что чувствует себя настолько же ущербным без способности до самозабвения, до самопожертвования любить Прекрасную Даму, насколько остро переживает свою непоэтическую внешность – почти колобка, курносого и голубоглазого.
Помню, как один из блестящих наших институтских профессоров (к сожалению, уже покинувший нас) в курсе лекций о средневековой литературе и культуре отдельно задержался на эпохе трубадуров – рыцарей культа Прекрасной Дамы.
Для того, чтобы объявить себя навечно влюбленным в ту или иную прекрасную даму, говорил он, рыцарю порой даже не нужно было ее видеть вживую, достаточно было ее миниатюрного портрета, а то и просто слуха о том, что та или иная дама славится красотой, умом и грацией. И он повязывал себе на шлем символы прекрасной дамы и все подвиги посвящал ей. Что совершенно не мешало ему насиловать женщин покоренных городов или шляться по публичным домам, одно с другим не соотносилось, это были две разные жизни, никак не соприкасающиеся друг с другом.
И трубадуры, соответственно, могли воспевать прекрасных дам лишь по слухам – по заказу рыцарей или по собственному почину; и, создавая идеальные образы, сами шатались по кабакам, приворовывали, могли и грабежами и разбоем промышлять… Эстетический, литературный, умозрительный идеал не имел ничего общего с низкой и грязной повседневной жизнью, и никого это противоречие не смущало.
Вспомнилось, потому что слово «трубадур» не раз возникает у Языкова, и используется в негативном, почти ругательном смысле. (Например, в письме братьям 2 марта 1824 года: «Стихи льются, когда пишешь для понимающей прекрасной особы; я тоже пишу и для других красавиц, но оне редко меня понимают или совсем меня не понимают и всегда хвалят, между тем как я чувствую, что оне не чувствуют – и тогда я не трубадур, а труба-дур!») Языков часто пишет это слово через дефис или раздельно, чтобы каламбур – вернее, двойной смысл – звучащий в этом слове для русского слуха, был явственней, был подчеркнут как можно сильнее. Вроде бы, он противопоставляет свое периодическое бытие «трубой дур» своей любви к Воейковой, в очередной элегии к ней («На Петербургскую дорогу…»):
– но здесь можно говорить или о скрытой насмешке (над ней ли? над самим ли собой?) или о любимом фрейдистами парадоксе психологии, когда человек, прячась от самого себя, в виде отрицания произносит то, с чем он внутренне согласен («Я только труба-дур при вас!» – так, мол, на самом деле хочется ему произнести); столько раз он подчеркивает, что строчит элегии и послания Воейковой без живого чувства, а по ее требованию и заказу, которым он не в силах противиться – именно как труба-дур: «Теперь я вижу, и очень ясно, что вся ее благосклонность ко мне имела целию только выманить у меня стихов: она успела, каналья! – впрочем, надеюсь, в последний раз. Мне жаль только времени, нескольких вечеров, когда я против воли стихотворствовал…» (из письма брату Александру 14 апреля 1825 года);