реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 28)

18
Мой брат по вольности и хмелю! С тобой согласен я: годна В усладу пламенному Лелю Твоя Мария Дирина. Порой горят ее ланиты, Порой цветут ее уста, И грудь роскошна и чиста, И томен взор полуоткрытый! В ней много жизни и огня; В игре заманчивого танца Она пленяет и меня И белобрысого лифляндца; Она чувствительна, добра И знает бога песнопений; Ей не годится и для тени Вся молодая немчура. Все хорошо, мой друг, но то ли Моя красавица? Она — Завоевательница воли И для поэтов создана! Она меня обворожила: Какая сладость на устах, Какая царственная сила В ее блистательных очах! Она мне всё: ее творенья — Мои живые вдохновенья, Мой пламень в сердце и в стихах. И я ль один, ездок Пегаса, Хочу и жду ее наград? Разнобоярщина Парнаса Ее поет наперехват — И тайный Глинка, и Евгений, И много всяческих имен… О! слава богу! я влюблен В звезду любви и вдохновений.

Евгений, понятно – Евгений Баратынский. «Тайный Глинка» – Федор Глинка, и слово «тайный» относится не к его принадлежности к декабристским тайным обществам или к его желанию таиться от общества, быть отшельником, а к основному направлению его поэзии – мистическому, духовному, которое многими воспринималось как слишком темное для понимания, как посвященность в доступные лишь избранным тайны Ветхого и Нового Заветов.

То, что среди «разнобоярщины Парнаса» Языков выделяет Глинку и Баратынского – совсем интересно.

Не менее интересна и фраза, которую Языков чуть не походя бросает Алексею Вульфу: «Твоя Мария Дирина!» Зная, каким Алексей Вульф был бабником и как он не мог пропустить ни одной юбки, из кожи вон готов был вылезти, чтобы соблазнить и уложить в постель, можно было бы трактовать в том смысле, что и Мария Дирина от его цепких лап не ушла… Но нет, весь строй и смысл стихотворения противоречит этой трактовке (не говоря уж о том, что нам вообще известно про Марию Дирину), и единственный смысл, который не тянет за собой противоречий и не оставляет пробелов и вопросов: ты мне нахваливаешь Марию Дирину, советуешь ее держаться, и я мог бы даже с тобой согласиться, что она будет мне лучшей женой, но…

Выходит, не все так просто. Да, через полтора года в отчаяние впадет, когда узнает, что Дирина выходит замуж за фон Рейца – но, выходит, не одни «интриги Воейковой» (беру в кавычки, чтобы была понятна определенная условность этого выражения), стремившейся сохранить Языкова целиком для себя, были причиной его шатаний и колебаний, – и не один только страх перед семейной жизнью, о котором он несколько раз упоминает в письмах близким людям: мол, не кончится ли поэзия, если обрастешь женой и детьми?..

В Воейковой Языков нашел ту опору своего творчества, которая затмила и отстранила многое из того чисто житейского, приземленного, что было в их отношениях.

Об этом он сам глубже некуда скажет в стихотворении на смерть Воейковой. Оно относится к числу тех немногих стихотворений, которые Языков, при своей плодовитости и быстроте письма, писал и обрабатывал очень долго, лишь через три года после ее смерти решился выдать окончательный вариант.

Ее уж нет, но рай воспоминаний Священных мне оставила она… …Ее уж нет! Все было в ней прекрасно! И тайна в ней великая жила, Что юношу стремило самовластно На видный путь и чистые дела; Он чувствовал: возвышенные блага Есть на земле! Есть целый мир труда И в нем – надежд и помыслов отвага, И бытие привольное всегда! Блажен, кого любовь ее ласкала, Кто пел ее под небом лучших лет… Она всего поэта понимала, — И горд, и тих, и трепетен, поэт Ей приносил свое боготворенье; И радостно во имя божества Сбирались в хор созвучные слова, Как фимиам, горело, вдохновенье!

Что тут еще добавить? Если «любой документ врет», то поэзия не врет, вне истины она перестает быть поэзией. Об этом не раз говорили люди, знающие, о чем говорят. Вон, далеко, на другом континенте, в другое (хотя достаточно близкое) время Уолт Уитмен писал, что настоящий поэт не может ничего скрыть от своих читателей; если он, например, цинично относится к женщинам, это сразу вылезет. Скрыть может ремесленник, виршеплет, вполне основательно овладевший техникой стиха и пользующийся заемными мыслями и чувствами, чтобы создавать гладенькие произведения, внешне блестящие и пустые внутри. В веках же остается то, где поэт, пусть против своей воли, пусть внутренне сопротивляясь призыву обнажится перед читателем, вынесет на суд читателя всего себя, со всеми своими достоинствами и недостатками.

Примирение со всем «земным», со всем приниженно человеческим, что было в Воейковой («Блажен, кого любовь ее ласкала…» – вполне можно понимать и как неявное обращение к Александру Тургеневу, с которым Языков не прерывает общения до конца жизни), примирение ради того, чтобы оставить память о том «небесном», что было в ней.

Блок вспомнился, когда говорили о характере Воейковой, о некоторых «земных», даже заземлено плотских, сторонах ее личности. И вспомнился тем более не зря, что не только строка Блока точным эхом откликнулась – весь строй его поэзии, вся атмосфера «серебряного века» настолько гармонично и естественно соответствуют и типу личности Воейковой, и даже типу ее красоты, что поневоле закрадывается в голову: не поспешила ли она родиться? Именно такие женщины блистали – и сгорали – перед теми «пять «Б» русской поэзии [, которые] были для меня как пять чувств»… А тут еще и Культ Прекрасной Дамы, в который так вписывается Воейкова – и которому так сопротивлялся Языков, чтобы не сделаться «трубой дур», и многое, идеально сидящее так, что иголочки не просунешь. «Роза и крест» Блока, где старый рыцарь умирает на посту охраняя покой любовников (ох, как бы это Воейковой понравилось!)… «Поэма без героя» Ахматовой – с ее роковой Коломбиной, роковая Кармен того же Блока, рядом с Женой, Облеченной в Солнце, Рената – и «Конец Ренаты»… Родись Воейкова почти на век позже – не в одном Языкове она сумела раскрыть бы творческий потенциал (все-таки, и Козлов, и Баратынский, и Федор Глинка, и другие в этом смысле ничем Воейковой не обязаны – это она обязана им рядом прекрасных стихотворений), она могла бы стать путеводной звездой поколения, и тогда мы не удивлялись бы разрыву между «земным» и «небесным» в ее облике…

Конечно, возможны и другие мнения. Редактор «Языковского архива» профессор Е.В. Петухов пишет – в 1913 году! – что ему категорически неприятно приводить некоторые письма Языкова о Воейковой, но ради исторической точности он должен их печатать. «…С 1825 года его отношения к Воейковой резко меняются: наступает разочарование в ней и даже целый ряд холодных и циничных отзывов [приводятся ссылки на письма] ничем ею, по всей видимости, не заслуженных, не делающих чести Языкову и объясняемых только его молодостью и неосновательными ожиданиями…» Дальше – еще круче. Впрочем, профессор Петухов и не скрывает, что относится к Языкову как к одному из второстепенных поэтов пушкинского поколения и занимается «Языковским архивом» лишь для полноты картины эпохи. Удивительно другое. Вовсю бушует «Серебряный век», Ахматова даст потом его описание в первой части «Поэмы без героя», когда воспроизводится новогодняя ночь с 1913 на 1914 год, именно в это время выходит первая часть «Языковского архива», вторая – самая важная – так и не выйдет из-за грянувшей войны, всюду запах пороха, всюду тройственные и более союзы, и – если вспомнить одну из любимых Языковым прозаических вещей Пушкина, «Арапа Петра Великого», «государство распадалось под игривые напевы сатирических водевилей», самого Языкова начинают поднимать на щит самые разные литературные и политические «партии», а тут – профессорское мнение, настолько отделенное от эпохи, что диву даешься…

Кто знает, замедли война хоть на полгода и выйди второй том «Языковского архива» – как бы те же люди, застывшие во временах, когда получали свое образование, временах, невероятно описанных Блоком в «Возмездии», разобрались с архивными материалами 1830-40ых годов, как бы оценили величину Языкова и его место даже не в русской поэзии – в создании нынешнего русского языка, в сотворчестве вместе с Пушкиным, Лермонтовым и Гоголем…

Впрочем, если бы да кабы… Поневоле задумаешься и о том, что великий представитель одного из следующих поколений семьи Буниных, Иван Алексеевич (не будем забывать, что и Жуковский, и Воейкова, и Протасова – Бунины по происхождению), терпеть не мог все эти игры Серебряного века, все эти многочисленные тройственные союзы, все это потакание эротике садомазохисткого типа (так он это воспринимал), и, встреться он со своей вполне близкой родственницей в Башне Вячеслава Иванова, или в салоне Мережковского-Гиппиус-Философова или в одном из подобных мест – родственница скорее всего вызвала бы его резкое отторжение и заслужила бы максимум язвительную эпиграмму (вроде той эпиграммы на Ахматову, которую и приводить не хочется). Хотя, кто знает…