18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 102)

18
Любовь не к истине, не к благу! Народный глас – он божий глас, — Не он рождает в вас отвагу: Он чужд, он странен, дик для вас. Вам наши лучшие преданья Смешно, бесмысленно звучат; Могучих прадедов деянья Вам ничего не говорят; Их презирает гордость ваша. Святыня древнего Кремля, Надежда, сила, крепость наша — Ничто вам! Русская земля От вас не примет просвещенья, Вы страшны ей: вы влюблены В свои предательские мненья И святотатственные сны! Хулой и лестию своею Не вам её преобразить, Вы, не умеющие с нею Ни жить, ни петь, ни говорить! Умолкнет ваша злость пустая, Замрёт неверный ваш язык: Крепка, надёжна Русь святая, И русский бог ещё велик!

Черты Герцена, Грановского, Белинского и других даны вполне портретно и узнаваемо. Стихи вызывают тем большее потрясение, что Языков вроде бы вполне дружелюбно принимал у себя в доме представителей чуждого ему идейного направления. Сидя в креслах (ноги вновь начали отниматься, теперь уже окончательно), он радушно приветствовал их, готов был говорить на любые темы, по-доброму взирал своими лучистыми голубыми глазами… И лекции Грановского ему сперва нравились, он их приветствовал и относился к ним с большим уважением… И тут – нате вам! Языков сразу становится врагом номер один. Герцен, к тому же, воспринял поведение Языкова как лицемерие хуже тартюфовского: мол, для того и принимал молодых так дружелюбно и ласково, чтобы все их мысли и взгляды тем вернее услышать и выведать, чтобы поосновательней была основа, на которой будет свой стихотворный донос строчить! То, что лицемерие Языкову вообще несвойственно, в расчет не принималось. Герцен так и не смог забыть и простить: спустя много лет в «Былом и думах» как только ни разделал Языкова, написав про «некогда любимого поэта, ставшего святошей по болезни и славянофилом по родству».

Про «славянофила по родству» вообще странно. Герцен не мог не знать (!), что близкий родственник Языкова Дмитрий Николаевич Свербеев, с которым, думаю, мы свели достаточное знакомство на протяжении книги, к тому времени вышел в отставку и был хозяином «западнического» салона, противостоящего «славянофильскому» салону Елагиных-Киреевских – ведь Герцен был в салоне Свербеева звездой первой величины. И Свербеев в своих воспоминаниях несколько иначе оценивает всю эту историю:

«В это время отношения мои к истощаемому уже болезнью Николаю Языкову были очень неловки. Он не только искренне любил меня, но, как старшему по летам, всегда изъявлял мне особенное уважение… …И вот почему мы ни разу промеж себя не говорили с ним о его задорных стихах. Не только молчал он о них сам передо мною, но и уговорил рукоплескавших им славянофилов при нем ничем не напоминать мне о существовании его поэтических проклятий западникам.»

Отношения оставались настолько близкими и теплыми, что Свербеев присутствовал при последних часах жизни Языкова и стал, вместе с Хомяковым, организатором похорон и распорядителем тризны!

Какое там лицемерие! Тут больше проступает та особая деликатность Языкова, о которой Шевырев писал: «…Мягкая кротость была главною чертою в его характере… …Как часто, страдая болезнью в Ганау, он уменьшал ее признаки перед своим престарелым врачом для того только, чтобы не огорчать его. Утром, пробужденный недугом, боялся потревожить сон слуги… …Чистоту собственной души видел и в других. Всякий близкий мог завладеть и его добром и им всем, кроме его убеждений. В них только сосредоточивал он всю крепость характера – и в отношении к ним».

Да уж, вспомнить, как и в Дерпте «завладевали и его добром и им всем», и другие случаи, – и как при этом мягчайший, покладистый из покладистых Языков мог упереться всеми четырьмя копытами, если ему казалось, что происходит нечто, губительное для его поэтического призвания: даже братьям не удавалось сдвинуть его с места! При этом он мог продолжать испытывать к людям, против которых «упирался», самые теплые личные чувства – то, что он выражал в поэзии, и то, что он проявлял в частном общении, существовало для него как бы в двух реальностях.

Кроме того, Языков имел еще одно свойство многих мягких и добрых людей: охотно и бесповоротно прощал обиды, нанесенные лично ему, но про обиды, нанесенные друзьям, не забывал, и мог повести себя очень жестко. В поэзии, во всяком случае.

А обида, нанесенная друзьям, была. Всегда упускали из виду (долгое время, думается, и сознательно), что махать кулаками начал не Языков. В атаку пошел Белинский, который к тому времени становится, по запавшему всем в память одобрительному определению в «Былом и думах» Герцена «одержимым»! (Многие известнейшие люди разводили руками, кто с недоумением, кто с неприкрытой иронией, как мог Герцен в положительном смысле говорить об одном из худших и опаснейших человеческих качеств, мол, если люди чем-то одержимы, то прежде всего бесами; при современных возможностях интернета любой запросто наберет подборку цитат на эту тему.) Белинский переходит в критике на чисто партийные позиции, для него хорошо то, что расчищает дорогу «молодым», «западническим», «прогрессивным». Ради того, чтобы расчистить им путь, он, в том числе, переходит в атаку на всех поэтов пушкинского круга, доказывая, что они лишь при Пушкине были чем-то, подпитываемые его жизненными соками, а без него они – лишь бледные тени! Он и о самом Языкове пишет разгромные разборы, доходящие порой до абсурда. Например, в стихотворении «Кубок» его возмущают последние строчки: «А в руке еще таится Жребий бренного стекла!» – хотя, вроде бы, всем понятно, что речь идет о студенстко-гусарском обычае бить об пол стеклянные кубки и бокалы после того, как вино из них выпито, особенно в честь возлюбленной. Возмущает его как бессмыслица и строчка из «Землетрясения», приведшая в такой восторг и Гоголя, и Жуковского, и многих других: «И ликам ангельским внемли!» Мол, ликам внимать нельзя, поучает он – и тут уж только и остается, что вспомнить издевательства Набокова над Чернышевским, который, написав, что в поэзии не должно быть таких бессмыслиц как «цветной звук», накликал на свою голову «звонко-синий час» Блока! Белинский, если вникнуть, столько «звонко-синих часов» на свою голову накликивает, что диву даешься, как, при всем к нему почтении, никто никогда даже вскользь об этом не говорил.

И совсем непристойно прокатился Белинский по милейшему – и гениальнейшему – Баратынскому, трагически умершему в Неаполе в 1844 году. И ведь пишет Белинский ярко, талантливо, с такими энергией и напором, что многие читатели просто не успевают подметить подтасовок и подмен понятий, проглатывают почти без наживки весь тот негатив, который скармливает им великий критик.

И на многих других Белинский зубы скалит – с нарастающей «одержимостью». Даже в сторону Гоголя так начинает щуриться, когда «похвала страшней и злей хулы». А ведь практически все – в том числе Языков – воспринимают любое выступление Белинского как манифест позиции всех западников.

Кроме того – за Белинским для многих отчетливо проступает фигура Некрасова, к которому относятся в то время не как к великому поэту, а как к «юному хищнику» нарождающегося железного поколения торгашей – хищнику, который у находящегося в почти безвыходном положении Плетнева торгует пушкинский «Современник», чтобы главное место в этой пушкинской святыне отдать Белинскому – и, естественно, хороший барыш получить, сделав издание предельно скандальным! И даже Герцен поглядывает на Некрасова как на беспринципного дельца, которому неважно, какие идеи проповедовать, лишь бы свой кусок на этом урвать – в свое время это ой как скажется!..

Так что не все так просто.

Гоголь, до которого и стихи и известия о битвах вокруг них доходят с некоторым опозданием, пишет Языкову, в конце января – начале февраля 1845 года:

«Сам бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи «К ненашим». Душа твоя была орган, а бряцали по нем другие персты. Они еще лучше самого “Землетрясенья” и сильней всего, что у нас было писано доселе на Руси. Больше ничего не скажу покаместь и спешу послать к тебе только эти строки. Затем бог да хранит тебя для разума и для вразумления многих из нас.»

А Языков на этом не успокаивается. Его, что называется, занесло на повороте. Через две недели после стихотворения «К ненашим» он выдает стихотворение к Чаадаеву, которое сперва назвал совсем вызывающе: «Старому плешаку».

Вполне чужда тебе Россия, Твоя родимая страна! Её предания святыя Ты ненавидишь все сполна. Ты их отрёкся малодушно, Ты лобызаешь туфлю пап, — Почтенных предков сын ослушной, Всего чужого гордый раб! Своё ты всё презрел и выдал, Но ты ещё не сокрушён; Но ты стоишь, плешивый идол Строптивых душ и слабых жён! Ты цел ещё: тебе доныне Венки плетёт большой наш свет, Твоей презрительной гордыне У нас находишь ты привет. Как не смешно, как не обидно, Не страшно нам тебя ласкать, Когда изволишь ты бесстыдно Свои хуленья изрыгать На нас, на всё, что нам священно, В чём наша Русь ещё жива. Тебя мы слушаем смиренно; Твои преступные слова Мы осыпаем похвалами, Друг другу их передаём