18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 104)

18

То, что Гершензон списал это на не очень интересные и важные «обочины мысли», можно объяснить лишь общей атмосферой конца девятнадцатого – начала двадцатого веков, когда любой поворот в сторону церковной проблематики презрительно именовался «мистицизмом». Когда читаешь его поздние работы, созданные в послереволюционное время, уже при многострадальном патриархе Тихоне, видно, что он во многом пересмотрел свои взгляды. Но «Чаадаев»-то писался намного раньше.

А между тем это то, что теснейшим образом объединяло Чаадаева с Хомяковым и лучшими славянофилами (вспомним стихотворение Хомякова с призывом к всенародному покаянию, между ним и идеями Чаадаева иголочки не просунешь), и то, что бесповоротно отделяло Чаадаева от Герцена, Огарева, Грановского и других «западников».

Борьба за восстановление независимого патриаршества на Руси ставится Чаадаевым, Хомяковым, графиней Ростопчиной, Каролиной Павловой, Шевыревым и многими другими во главу угла.

И кто может стать первым патриархом? Конечно, самый достойный – Филарет. На него все упование москвичей.

А для Николая I мысль о независимом патриаршестве страшна и ненавистна чуть ли не более всего. Может даже, ненавистней, чем была для Петра Великого. И, если вчитаться и проанализировать: «клевета на Россию» в «Первом философическом письме» была лишь поводом для беспощадной расправы над Чаадаевым, а истинной причиной стало то, что Николай явно уловил, скорее инстинктом защиты своей абсолютной власти, чем разумом важнейшую для самого Чаадаева мысль: весь народ подспудно, но неоступно чает восстановления независимого патриаршества, чтобы остаться народом.

Отсюда же и постоянные гонения на славянофилов, о которых в советское время не любили вспоминать: мол, цари травили только западников и либералов. Про жуткий разгром 1847 года мы говорили в самом начале книги. Да и та же судьба братьев Киреевских очень показательна.

Отсюда, и постоянный надзор за Филаретом, мелочные и крупные придирки, несколько раз – угроза лишить его сана митрополита московского. Может быть, и лишили бы, но он короновал Николая, и это само по себе делало его фигурой достаточно неуязвимой, и к тому же Николай – тут надо отдать ему должное – никогда не забывал тех, кто поддержал его в трудную минуту, оттого и терпел строптивого святителя московского. Но оттого-то Филарет и очень не любил бывать в синоде, всячески уклонялся от поездок в Петербург. Бывало, избегать личного присутствия в синоде у него получалось по многу лет.

Вот в чем были истинные суть и смысл той борьбы, которую начали лучшие силы и лучшие умы славянофилов. Да, по отношению к Чаадаеву и Филарету даже среди самих славянофилов был раскол. Раскол в этом плане и между нежно любившими друг друга братьями Киреевскими, Иван – за, Петр, «Меченосец» – против. Но, как бы то ни было, получалось, что Языков, от личной обиды дав волю своему перу, дал тем самым залп по собственному стану. То, что на него обрушились с критикой и Хомяков, и Каролина Павлова, и многие другие ближайшие люди, включая родную сестру, стало для него неприятной неожиданностью, которую все-таки можно пережить. А вот читать письмо Гоголя было для него, наверно, совсем неприятно (24 марта (5 апреля) 1845 года, из Франкфурта):

«Письмо от 10 марта получил и с ним стихотворение к Шевыреву. Благодарю за него. Оно очень сильно и станет недалеко от “К не нашим”, а может быть, и сравнится даже с ним. Но не скажу того же о двух посланиях: “К молодому человеку” и “Старому плешаку”. О них напрасно сказал ты, что они в том же духе; в них, скорей, есть повторение тех же слов, а не того же духа. В том же духе могут быть два стихотворения, ничего не имеющие между собою похожего относительно содержания, и могут быть не в том духе, напоминающие содержанием друг друга и, по-видимому, похожие. Это не есть голос, хоть и похоже на голос, ибо оно не двигнуто теми же устами. В них есть что-то полемическое, скорлупа дела, а не ядро дела. И мне кажется это несколько мелочным для поэта. Поэту более следует углублять самую истину, чем препираться об истине… …Друг мой, не увлекайся ничем гневным, а особливо если в нем хоть что-нибудь противуположное той любви, которая вечно должна пребывать в нас. Слово наше должно быть благостно, если оно обращено лично к кому-нибудь из наших братий. Нужно, чтобы в стихотворениях слышался сильный гнев против врага людей, а не против самих людей…»

В общем: сильно уронил ты свой поэтический уровень, а я-то на тебя рассчитывал…

И Языков, без всяких всплесков оскорбленного самолюбия (либо подавив эти всплески), прислушался к Гоголю. Он не перестал полемизировать, но с тех пор его полемика становится более мягкой и мудрой, всегда сопровождается положительным примером. Таковы его послания Хомякову, Петру Киреевскому, просто потрясающее «В альбом» своей сестре Екатерина Хомяковой», «Стихи на объявление памятника Карамзину…»

Незадолго до смерти Языков завершает свою последнюю поэму, «Липы». В каком-то смысле, Языков пишет свою «Шинель»: вроде бы простым и безыскусным, но легким и гармоничным стихом Языков рассказывает историю «маленького человека» аптекаря Кнора, у которого по прихоти властей не просто липовый сад был уничтожен (липы для Кнора и его жены то же, что шинель для Акакия Акакиевича), но и вся жизнь растоптана и погублена. Многие поражались, как это при нелюбви к «немчуре» Языков так любовно, трепетно и сочувственно описал аккуратный быт немецких поселенцев-колонистов на Волге, откуда взялось столько сострадания к ним. Да в том-то и дело, что здесь речь идет о маленьких людях, и потому они – люди, не «немчура», а просто немцы, со своим укладом, который так трогателен и мил… К сожалению, поэму здесь целиком не процитируешь, а вырывать из нее куски – последнее дело, настолько естественно и неразрывно движется повествование от начала до конца. Так что остается отослать читателя к книжной полке: если не читали «Липы», то вас ждет замечательная встреча. И рука не поднимается ее анализировать, анатомировать, расчленять, хотя много страниц можно было бы написать о всех ее смыслах. Просто прочтите…

И эта защита маленьких людей больше и ярче всего говорит о Языкове, о его настроениях в последние годы жизни.

И последнее. Много раз мы видели, что в предсмертном стихотворении поэт полнее всего выражает себя, будто провидческий дар в нем включается, говорящий, что настало время сказать самое главное, за всю жизнь недосказанное, «выложиться по полной». Издаются даже сборники «Предсмертное стихотворение», Языковское переложение библейского сказания о Самсоне более чем достойно включения в такой сборник. И не только тем, что калека Языков внутренне сопоставляет себя с калекой Самсоном, что он тоже пострадал от своей Далилы. Такая же готовность, как в «Пловце», «встретить бурю и помужествовать с ней» – на сей раз бурю духовную.

На праздник стеклися в божницу Дагона Народ и князья Филистимской земли, Себе на потеху они – и Сампсона В оковах туда привели, И шумно ликуют. Душа в нем уныла, Он думает думу: давно ли жила, Кипела в нем дивная, страшная сила, Израиля честь и хвала! Давно ли, дрожа и бледнея, толпами Враги перед ним повергались во прах, И львиную пасть раздирал он руками, Ворота носил на плечах! Его соблазнили Далиды прекрасной Коварные ласки, сверканье очей, И пышное лоно, и звук любострастный Пленительных женских речей; В объятиях неги его усыпила Далида и кудри остригла ему, — Зане в них была его дивная сила, Какой не дано никому! И бога забыл он, и падшего взяли Сампсона враги, и лишился очей, И грозные руки ему заковали В медяную тяжесть цепей. Жестоко поруган и презрен, томился В темнице и мельницу двигал Сампсон; Но выросли кудри его, но смирился, И богу покаялся он. На праздник Дагона его из темницы Враги привели, – и потеха он им! И старый, и малый, и жены-блудницы, Ликуя, смеются над ним. Безумные! Бросьте свое ликованье! Не смейтесь, смотрите, душа в нем кипит: Несносно ему от врагов поруганье, Он гибельно вам отомстит! Незрячие очи он к небу возводит, И зыблется грудь его, гневом полна; Он слышит: бывалая сила в нем бродит, Могучи его рамена. «О, дай мне погибнуть с моими врагами! Внемли, о мой боже, последней мольбе Сампсона!»– И крепко схватил он руками Столбы и позвал их к себе. И вдруг оглянулись враги на Сампсона, И страхом и трепетом обдало их, И пала божница… и праздник Дагона Под грудой развалин утих…

«Умирал он жутко, – пишет Вересаев. – Пожилой, сорокатрехлетний, изможденный страданиями человек ступает на порог смерти и думает – о чем? О похоронном обеде! Сам тщательно заказал обед, строго приказал, чтоб на нем было побольше вина. Умер. Началась похоронная оргия. Гости за полными стаканами творили поминки по покойнику, вспоминали его стихи:

И пьянствуйте об имени моем!

И пьянствовали самым добросовестным образом. Уже удалились в нижний этаж братья умершего и распорядители. Компания не расходилась. В ней главенствовали друг Пушкина, забубенный П. В. Нащокин, и беллетрист Н. Ф. Павлов…»