18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Ушакова – Теневой мир. Миф о двух жизнях (страница 8)

18

Они прошли ещё несколько шагов, и коридор резко расширился, выплюнув их в огромный зал — сердце дома, его нутро, его живая плоть.

Саша замер на мгновение, пытаясь охватить взглядом это пространство, и дыхание перехватило. Зал был высоким, с потолком, уходящим вверх на два человеческих роста, где тёмные, массивные балки пересекались с клубами дыма от очагов — дым вился, как змеи, уходя в узкие отверстия под самой крышей. В центре, на каменном возвышении, стояли два массивных котла, вмурованных в основание из речного булыжника, — под ними весело гудел огонь, вырываясь из-под толстых чугунных решёток, и лизал чёрные бока чугуна. Пар от варева поднимался пряными, густыми столбами, щекотал ноздри запахами мяса, кореньев и какой-то сладкой, травяной горечи, от которой на языке появлялся привкус дыма. Женщины сновали между столов, расставляя миски, кувшины и деревянные ложки, — их движения были быстрыми, отточенными, как танец, и они переговаривались негромко, но слышно было каждое слово.

Столы были грубыми, без единой резной завитушки — могучие дубовые доски на толстых, словно звериные лапы, ножках, врытых прямо в земляной пол, присыпанный сухим песком и хвоей. Они стояли вдоль стен, образуя широкий подковообразный ряд, и за ними уже сидели люди — мужчины и женщины, старики и дети. На них были домотканые рубахи, расшитые по вороту и подолу, кожаные пояса с железными пряжками, а на некоторых, у самых дальних столов, висели ножи и топоры — не для боя, а для быта, но от них веяло той же суровой надёжностью, что и от хозяев. В центре, чуть на возвышении, на помосте из трёх ступеней, выделялся главный стол — поменьше, но более свободный, уже заставленный снедью: жареные окорока, круглые, румяные караваи, миски с соленьями — грибы, огурцы, капуста, — и кувшины, от которых веяло хмельным духом мёда и браги.

У главного стола, расставляя посуду с торжественной важностью, хлопотала Любава. Она была в тёмно-синем сарафане, расшитом по подолу серебряными нитями, и в белой, чисто выстиранной рубахе, с кружевными манжетами, которые она берегла для праздников. Её лицо, ещё недавно искажённое ужасом и горем, сейчас было сосредоточенным и строгим — она командовала девушками, указывала, куда ставить миски, сама поправляла ложки, и в каждом её движении чувствовалась привычная властность хозяйки. Но когда она подняла глаза и увидела сына, стоящего на пороге, всё её деловое спокойствие разом улетучилось, как дым от свечи.

Её глаза блеснули мокрой дымкой, губы дрогнули, и Саша увидел, как она на мгновение прижала руку к груди, словно сдерживая готовый вырваться всхлип, словно затыкая сердце ладонью.

«Сейчас заплачет», — подумал Саша, и он оказался прав. Любава отвернулась, закрыв лицо ладонью, и в тот же миг её окружили девушки — они подхватили хозяйку под локти, зашептали что-то успокаивающее, заслонили её от чужих взглядов, как стена щитов. Она плакала тихо, беззвучно, но плечи её вздрагивали, и Саша видел, как по её щекам текут слёзы, оставляя на белой рубахе тёмные пятна.

Саша отвернулся, чувствуя, как к горлу подступает ком, тугой и горячий, как уголёк. Чужое горе, чужое лицо, чужое имя — а боль была настоящей, живой, и он не знал, как на неё отвечать, как утешить женщину, которая оплакивала своего сына, не подозревая, что он стоит перед ней в чужой оболочке.

В зал тем временем начали заходить мужчины. Они появлялись по двое, по трое, снимали у дверей плащи — тяжёлые, из грубой шерсти и кожи, — скидывали в угол оружие: топоры, мечи, пара луков в кожаных чехлах, — и шли к столам, переговариваясь низкими, гулкими голосами, похожими на рык лесных зверей. Саша рассматривал их, стараясь запомнить лица: вот высокий, рыжий детина с обветренным лицом и глубоким шрамом на скуле — явно след от медвежьей лапы или вражеского клинка; вот коренастый, с плечами, как у медведя, с бородой, заплетённой в две косы, и цепкими, колючими глазами; вот седой старик с мудрым, изучающим взглядом, в богатой, отороченной мехом куртке — должно быть, один из старейшин, советников князя. Они все были похожи на отца — такие же суровые, с запахом леса и железа, с ручищами, привыкшими к топору и долгой работе, с глазами, которые привыкли видеть опасность за версту.

И наконец, когда последние ворота за спинами опоздавших сомкнулись с глухим, металлическим гулом, от которого по полу пробежала лёгкая дрожь, в зал вошёл князь Владимир. Он появился, когда шум уже начал стихать, и все взгляды обратились к нему. Он был в длинном, до пят, плаще из тёмного бархата, подбитом собольим мехом, с широким, серебряным поясом, на котором висел тяжёлый меч в ножнах, украшенных чеканкой. Его лицо было сосредоточенным, спокойным, но в глазах, глубоких и тёмных, горел тот самый холодный огонь, который Саша видел утром. Он грузно снял с плеч плащ, кинул его на ближайшую скамью, и поставил меч в угол — рядом с другими, но чуть в стороне, будто подчёркивая свою отдельность, своё право на первое место. Затем он неторопливо, с достоинством, прошёл к главному столу, к огромному креслу — нет, не креслу, к настоящему трону, высокому, с резными подлокотниками, изображающими волчьи головы, и жёсткой дубовой спинкой, на которой был вырезан родовой герб — медведь с топорами. Рядом с троном стояли два стула поменьше, но тоже резные, — для Любавы и для наследника.

Аксюта легонько коснулась плеча Саши и подтолкнула его вперёд, в спину, и этот толчок был мягким, но настойчивым, как приказ.

— Иди, — шепнула она одними губами, так что никто не услышал. — Садись. Не опускай головы. Помни, кто ты.

Саша шагнул к столу. Ноги его были ватными, как у новорождённого телёнка, но он заставил себя идти ровно, держа спину прямой, как учила Аксюта, — так, будто у него в позвоночнике вставлен железный прут. Любава уже сидела на своём месте — она быстро оправилась, вытерла глаза уголком платка, глубоко вздохнула и теперь смотрела на него с настороженной, всё ещё влажной улыбкой, в которой были и надежда, и боль. Саша сел на стул, высокий и жёсткий, как наковальня, и почувствовал, как взгляды всего зала, десятки глаз, устремились на него, впились в него, как иглы.

Князь Владимир поднял кубок — тяжёлый, серебряный, с потёртыми боками, на которых были выгравированы сцены охоты, — и повернулся к сыну. Голос его был твёрдым, как кованое железо, и не терпел возражений, как удар молота.

— Как ты? — спросил он коротко, впиваясь в Сашу взглядом, который, казалось, прожигал насквозь. — Голова как?

Саша сглотнул, чувствуя, как пересохло в горле. Он хотел сказать «нормально», но вовремя вспомнил, что Александр не был так прост, так уступчив. Он выпрямился, встретил взгляд отца и ответил, стараясь, чтобы голос звучал ровно, без дрожи, без той мягкой нотки, которая была свойственна ему самому:

— Отец, всё... — он на мгновение замялся, покосившись на Аксюту, которая уже устроилась за столом для старейшин, и добавил чуть твёрже: — Всё хорошо.

Князь Владимир нахмурился, но промолчал. Его взгляд переметнулся на знахарку, и он громко, так чтобы слышали все, спросил, и в голосе его зазвенела властность, сталь, не терпящая лжи:

— Как его голова, бабка?

Аксюта, сидевшая среди стариков, подняла голову. Её морщинистое лицо расплылось в улыбке — лукавой, чуть дерзкой, без тени страха перед грозным князем, который привык, чтобы ему кланялись.

— Голова как голова, — сказала она спокойно, словно речь шла о капусте на огороде или о погоде за окном. — Месяц или два будет чудить. Может, говорить странно, может, забывать что-то, а может, видеть то, чего нет. Там видно будет. Такое не лечится за день.

Гул прошёл по залу — люди перешёптывались, косясь на главный стол, на наследника, на князя. Саша почувствовал, как щёки заливает краска, жаркая и неловкая, но он не опустил взгляда. Он сидел, вцепившись пальцами в колени под столом, так что побелели костяшки, и пытался дышать ровно, не выдавая страха.

Князь Владимир грохнул кулаком по столу так, что посуда звякнула и подскочила, а в кубках плеснулось вино.

— Шутки шутить вздумала, бабка?! — прорычал он, и в голосе его послышалась глухая угроза, как рычание цепи. — Я тебя высеку! За дерзость!

Но Аксюта лишь ухмыльнулась, не сводя с него выцветших, но острых глаз, и сказала легко, будто речь шла о чём-то незначительном, о пустяке:

— Ну высеки, — сказала она, и в голосе её была та спокойная дерзость, которую не сломать ни угрозами, ни страхом. — Голова от этого легче не станет. А голова — она голова. Ей нужно время, как земле нужно время, чтобы родить хлеб.

Она отвернулась и подняла свою миску, давая понять, что разговор окончен, как будто она сама была княгиней, а не простой знахаркой. Князь Владимир ещё мгновение сверлил её взглядом, сжав челюсти так, что желваки заходили под кожей, но потом перевёл дух, шумно выдохнул, откинулся на спинку трона и махнул рукой, давая знак начинать пир.

— Ешьте, — коротко бросил он, и по залу прокатился вздох облегчения, как ветер по полю. Люди потянулись к еде, зазвенели ложки, загудели разговоры, и шум, густой и живой, заполнил зал, как вода заполняет сосуд.

Саша сидел, глядя перед собой, и чувствовал, как сердце колотится о рёбра, как в груди тесно от волнения. Он сделал глубокий вдох и медленно выдохнул, заставляя себя расслабиться, разжать пальцы. Взяв ложку — тяжёлую, деревянную, с выжженным узором, — он зачерпнул похлёбку из своей миски и поднёс ко рту, и чуть не поперхнулся: наваристая, пряная, с кусками мяса, которые таяли на языке, и незнакомыми травами, горьковатыми и терпкими, она обожгла горло и разлила по телу тепло. Но он проглотил, чувствуя, как тепло растекается по жилам, и вдруг понял, что голоден как волк, как зверь, который не ел несколько дней.