18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Ушакова – Теневой мир. Миф о двух жизнях (страница 7)

18

— Нет, милок, — Аксюта с прищуром присмотрелась к нему, будто что-то прикидывая в уме, взвешивая на невидимых весах. — Месяц али два. Кость там крепкая, но ушиб сильный. Тебе повезло — череп не треснул, а то бы ты уже не говорил, а лежал бы с открытым ртом и пускал слюни.

Саша невольно передёрнул плечами, вспоминая своё падение в девятилетнем возрасте. Тогда зубы свело так, что он не мог говорить, а шишка была размером с грецкий орех и болела неделю. Сейчас было хуже, но он молчал, стиснув зубы, чтобы не выдать боли.

Аксюта тем временем набрала воды из ведра в большую глиняную миску, которую она достала из своей корзины. Вода была холодной, почти ледяной — на поверхности плавали крошечные пузырьки воздуха, и от неё пахло родником и мятой. Знахарка окунула в неё чистую, белую тряпицу, отжала и принялась мягко, но настойчиво протирать лицо Саши — лоб, виски, щёки, шею, за ушами. Прикосновения были успокаивающими, как в детстве, когда мать умывала его перед сном, снимая дневную усталость. Саша прикрыл глаза, чувствуя, как прохлада проникает в кожу, смывая остатки сна и тревог, как вода смывает пыль с дороги.

— Так, — пробормотала Аксюта, отложив тряпицу в сторону. — Теперь голову.

Она снова приготовила свежий компресс — ту же пахучую, тёмно-зелёную кашицу из трав, смешанную с мёдом и, кажется, с чем-то ещё, что пахло дёгтем и землёй, — и ловко наложила её на шишку, замотав голову свежей холстиной, которую она заранее нарезала полосами. Саша почувствовал, как по коже побежали мурашки — трава обжигала и успокаивала одновременно, и боль отступила, ушла вглубь, как зверь в свою нору.

— Вот, хорш, — сказала Аксюта, отступив на шаг и оглядывая свою работу. Она кивнула с довольным видом, как художник, закончивший картину, как плотник, поставивший последнюю заклёпку. — Теперь красота.

Саша поднял глаза на женщину. Впервые за этот долгий, безумный день, который растянулся в вечность, он почувствовал что-то похожее на тепло — не от камина, которого здесь не было, а от человеческого участия, от той простой, но такой редкой заботы, которая не требует ничего взамен. Она единственная не смотрела на него как на чужого, как на врага, как на колдуна или безумца. Она видела его, настоящего, за этим маскарадом, за этой повязкой и чужим лицом.

— А как Вас зовут? — спросил он тихо, и в голосе его послышалась благодарность, которую он не пытался скрыть. — Как мне вас звать, если я захочу... ну, если я вас позову?

Аксюта на мгновение замерла, и в её выцветших глазах мелькнула тень удивления — такого, какое бывает, когда слышишь что-то, чего не ждал. Никто не спрашивал её имени — она была «знахаркой», «травницей», а для тех, кто боялся, — «ведьмой», «колдуньей», «ночной гостьей». Но в его вопросе не было страха, только искреннее, почти детское желание знать, как обратиться к ней по-человечески, а не по прозвищу.

— Аксюта меня зовут, — ответила она, помедлив, и приложила сухой, узловатый палец к губам, словно прося сохранить тайну, как печать на письме. — Но по имени уж не зовут. Никто. Для всех я — знахарка, травница или ведьма, кому как нравится, кому как страшнее. Не по имени.

— Спасибо, Аксюта, — сказал Саша, и в его голосе прозвучало что-то, чего не было раньше — искренняя, тёплая благодарность, которая шла от самого сердца. — Вам. За всё спасибо.

Она внимательно посмотрела на него, и что-то дрогнуло в её морщинистом лице — может быть, удивление, а может быть, давно забытая боль, тронутая его простыми, но такими нужными словами. Она не привыкла к благодарности. Она привыкла к страху и подозрению, к тому, что её боятся и избегают.

— Ребёнок, — сказала она тихо, и в этом слове было и укор, и нежность, и что-то от материнской жалости. — Есть ребёнок, даже если заблудился. Даже если потерялся в чужих лесах. Ты ещё не ожесточился, не забыл, как быть человеком. Это хорошо.

Она вытерла руки о грубый, домотканый фартук, который был испачкан травами и землёй, и села на лавку напротив него, сложив руки на коленях. Её взгляд стал деловым, сосредоточенным, как у учителя перед важным уроком.

— Так, учиться будем сейчас, — голос её стал жёстче, чётче, без той мягкой нотки, что была мгновение назад. — Запоминай, милок, и не переспрашивай. Ты — Александр, сын князя Владимира и княгини Любавы Зайцевых. Отец — князь, старший над всей округой, над лесами и горами, над людьми и зверями. Мать — хранительница кладовых и хозяйка дома, она ведёт все запасы, следит за порядком, знает, сколько зерна в амбарах и сколько мяса в коптильне. Ты — гордый. Ты — своенравный. Ты никогда не опускаешь глаза первым, никогда не кланяешься ниже, чем положено.

Аксюта подняла палец, сухой и костлявый, подчёркивая важность каждого слова, как гвоздь.

— Ты кланяешься только матери и отцу. Всем остальным — едва заметный кивок, и то если они старейшины или гости из других родов. Ты будущий правитель, понял? У нас не как у вас там, где все равны и спорят до хрипоты. Здесь — иерархия, как в стае волков. Отец решает, мать хранит, ты — наследник. Если ты будешь добрым со всеми — сожрут. Растопчут. Решат, что слабый, что ты не способен держать меч и управлять людьми, и подомнут под себя, как осенний лист. Ты должен быть твёрдым, как кованое железо.

Она замолчала, изучая его лицо, его глаза, его дыхание. Саша слушал, затаив дыхание, впитывая каждое слово, как губка впитывает воду, как сухая земля впитывает дождь.

— Я вижу, ты добрый, — продолжила Аксюта, и её голос стал мягче, почти задумчивым. — Ты не гордый. Ты настоящий, открытый, как ладонь. Но Александр был другим. Он мог ударить, мог накричать, мог прогнать слугу за неловкий взгляд или за плохо поданный кувшин. Он был сложным человеком, тяжёлым, как камень. Ты должен сейчас дать всем понять, что ты изменился, но не стал слабым. Все должны видеть, что ты — всё ещё он, что внутри тебя та же сталь, только ты научился её прятать. Ты должен казаться тем же Александром, даже если внутри ты — Саша, который боится, что его разоблачат.

— А если я ошибусь? — спросил Саша, и голос его дрогнул, как натянутая струна. — Если я не смогу, если я скажу не то, сделаю не так?

Аксюта посмотрела на него с такой пронзительной серьёзностью, что ему стало не по себе. Она подошла ближе, почти вплотную, и положила ему руку на плечо — рука была лёгкой, почти невесомой, как сухой лист, но в ней чувствовалась сила, которую не объяснить словами.

— Если ошибёшься — я вытащу тебя, — сказала она, и в её голосе не было сомнения, только уверенность, как у человека, который уже видел всё и знает, что делать. — Но сначала ты должен попытаться. А теперь — вставай. Нас ждут внизу. Столы накрыты, и ты должен спуститься как хозяин, как сын князя, как наследник. Никто не должен видеть твоего страха.

Саша глубоко вздохнул, чувствуя, как внутри что-то переворачивается — страх, смешанный с решимостью, как вода с маслом. Он поднялся на ноги, оправил кожаную куртку, поправил повязку на голове, чтобы она сидела ровно, и посмотрел на дверь, за которой горел свет, доносился гул голосов, звон посуды и запах жареного мяса.

— Я готов, — сказал он, и голос его прозвучал твёрже, чем он ожидал, — как будто кто-то другой говорил его устами.

Аксюта кивнула, и в её глазах мелькнула искра одобрения, как у старого мастера, который видит, что ученик усвоил урок.

— Тогда идём, — сказала она, поднимаясь с лавки. — И помни, Саша: ты — Александр. Ты — хозяин. Ты — наследник. Они должны верить. А я буду рядом.

Она первой направилась к двери, и Саша шагнул за ней — в свет, в шум, в новую жизнь, которая не спрашивала его согласия, которая просто была, как лес, как горы, как этот древний, суровый мир. За спиной остался сундук с письмами, пустая комната и сон о белой палате. Впереди был вечер, полный опасностей, где каждое неверное слово, каждый неверный взгляд могли стать роковыми.

Он шёл и шептал про себя, как заклинание:

— Я — Александр. Я — Александр. Я должен... я выживу.

И в этом шёпоте было больше мольбы, чем уверенности. Но он шёл.

Глава 6. Ужин под чужим именем.

Саша ступил на верхнюю ступеньку, и под его ногой глухо, протяжно скрипнуло старое, тёсаное дерево — так скрипят половицы в домах, которые помнят ещё прадедов. Лестница была тёмной, узкой, крутой, как винтовая улитка, и лишь внизу, в широком проёме, мерцал тёплый, маслянистый свет — он стелился по полу жёлтыми, дрожащими пятнами, выхватывая из мрака грубые перила и стены из плотного, замшелого камня, сложенного без раствора, на одной только силе тяжести. Саша начал считать ступени, машинально, как делал в детстве, когда боялся темноты в подъезде: «Раз, два, три...» — до двенадцати. Ровно дюжина. Он смотрел на спину Аксюты, которая шла впереди — маленькая, щуплая, согнутая годами, но прямая, как натянутая струна, как лук перед выстрелом. Она не оборачивалась, но словно чувствовала каждый его шаг, каждое колебание, каждое сомнение, которое рождалось в его голове.

Коридор, в который они вышли, был узким и длинным, как кишка, как горло зверя. По стенам на железных крючьях висели масляные лампы — стеклянные колпаки с мерцающим внутри огнём, их свет дрожал и отбрасывал пляшущие, живые тени, которые переплетались и разбегались, как призраки. Пол был выложен плотными, дубовыми балками, тёмными от времени и бесчисленных ног, а стены, сложенные из грубого камня, были старательно отёсаны до ровной, почти гладкой поверхности, и на них, на высоте человеческого роста, висели рога оленей и лосей, пучки сухих трав и старые, выцветшие знамёна. Где-то далеко, за углом, слышался звон посуды и женские голоса, смешанные с низким гудением мужских разговоров — гулким, как гром в горах.