18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Ушакова – Теневой мир. Миф о двух жизнях (страница 6)

18

Он увидел палату. Белые кафельные стены, белый потолок, тусклая лампа над дверью, издающая мерный, гудящий звук, похожий на жужжание пчелы. Запах спирта, антисептика и чего-то металлического, холодного — этот запах он знал, он остался в его ноздрях с тех самых пор, когда они с мамой провели неделю в больнице после папиного удара, когда мир рухнул в одночасье. В углу стоял кардиомонитор, и на его экране пульсировала зелёная линия — ровно, мерно, с надрывом, как пульс загнанного зверя. К койке тянулись провода и трубки, прозрачные и непрозрачные, и на койке лежал он сам.

Саша смотрел на себя со стороны — на своё бледное, измождённое лицо, обезображенное ссадинами и синяками, с повязкой на голове, на руки, вытянутые вдоль тела, в которые были воткнуты иглы капельниц, прозрачные трубки, по которым текла чужая, холодная жизнь. Он дышал через трубку, торчащую изо рта, и каждый выдох сопровождался мягким, шипящим звуком аппарата, который поддерживал его существование.

Рядом, сжавшись на жёстком, неудобном стуле, сидела мама.

Она изменилась до неузнаваемости. Щёки её ввалились, под глазами залегли лиловые, глубокие тени, а волосы — всегда уложенные в аккуратную причёску, всегда чистые и блестящие, — висели спутанными, тусклыми прядями, тронутыми новой, жёсткой сединой. Она смотрела на него, на своё безжизненное тело, и её губы беззвучно шевелились — может быть, она молилась, а может быть, говорила с ним, как это бывает, когда человек уже не слышит. Её левая рука, та самая, неподвижная после инсульта, лежала на коленях, как мёртвая, а правая — дрожащая, с тонкими, прозрачными пальцами — сжимала его пальцы, как будто держалась за единственную ниточку, связывающую её с миром живых.

Саша хотел закричать: «Мама! Я здесь! Я рядом!» — но не мог издать ни звука, его голос пропал, как будто его вырезали. Он попытался протянуть руку, чтобы коснуться её плеча, успокоить её, сказать, что он не умер, что он жив, но его пальцы проходили сквозь неё, как сквозь дым, как сквозь туман. Она не видела его. Она смотрела на того, другого, на его пустую оболочку, и в её глазах застыла такая бездна боли, такой океан отчаяния, что Саша почувствовал, как его собственное сердце разрывается на части, как лопаются струны.

— Мама... — прошептал он, но слышал свой голос только внутри, в своей голове, как эхо в пустом колодце.

Она вздрогнула, словно услышав что-то, и обернулась на дверь, которая бесшумно открылась. Туда вошёл врач — высокий, седой, в белом халате, с усталым, но профессиональным лицом. Он что-то говорил, но слова были глухими, как через толщу воды, как через стекло. Мама подняла на него глаза, и в них застыл вопрос, который она боялась задать, который жил в ней все эти дни, не находя выхода. Врач покачал головой и положил руку ей на плечо — жест, который не требовал слов.

Аппарат издал долгий, протяжный писк, как крик чайки. Зелёная линия на мониторе дернулась, как стрелка компаса, и превратилась в ровную, белую полосу, которая не двигалась, не дышала.

Саша рванулся вперёд, отчаянно, с криком, который вырвался из самой глубины горла, из самой души, — но его выбросило из сна, как пробку из бутылки, как камень из пращи. Он сел на кровати, судорожно хватая воздух ртом, и понял, что щёки его мокры от слёз, а в комнате темно — за окном уже сгустились сумерки, и только тусклый свет, пробивающийся из-за двери, освещал половину комнаты, отбрасывая длинные, пляшущие тени.

Он тяжело дышал, сжимая руками овчину, и в его голове пульсировала одна-единственная мысль, колючая и острая, как игла:

«Я умер. Я умер там. И она видела, как я умирал».

Но внизу уже слышался шум — звон миски, громкий голос князя Владимира, приказывающего что-то, и женский плач, уже тише, спокойнее, переходящий в всхлипы и причитания. Вечерний ужин накрывали, и старуха обещала прийти за ним.

Саша провёл ладонью по лицу, стирая слёзы, и сделал глубокий, шумный вдох, чувствуя, как воздух наполняет лёгкие, как сердце успокаивается, переходя с бега на шаг.

— Будь что будет, — сказал он себе, вставая с кровати, и голос его был твёрже, чем он ожидал.

За окном ночь уже опускалась на лес, и горы стали чёрными, почти неразличимыми на фоне потемневшего неба, как тени великанов. Где-то там, внизу, горел свет, и пахло печёным хлебом и мясом, и слышались голоса. Ему предстояло выйти к ним — к людям, которые называли его сыном, но не знали его. Ему предстояло притворяться, что он помнит их, помнит свою жизнь, помнит каждое имя и каждое лицо. И он надеялся только на то, что старуха успеет прийти вовремя, что она будет рядом, чтобы поддержать его, когда он начнёт падать.

Глава 5. Уроки притворства

Саша медленно поднялся с кровати, и каждый сустав, каждая косточка в его теле отозвались глухой, ноющей болью — словно его перемололи в ступе и собрали заново, но небрежно, кое-как. Повязка, ослабшая за время беспокойного сна, соскользнула с его головы и упала на подушку с глухим, влажным шлепком, оставив на серой овчине тёмное пятно. Вместе с ней отвалилась и высохшая кашица — она превратилась в цельную, твёрдую лепёшку, ломкую и хрупкую, с чётко отпечатавшейся внутри формой шишки. Та самая шишка, размером со средний картофель, тупо пульсировала под пальцами, когда Саша осторожно коснулся её. Болело, но терпимо — так, как ноет заживающий ушиб, когда уже прошла острая фаза, но память о боли ещё жива в каждой клетке.

— После таких шишек или дураком становятся, или смерть приходит, — пробормотал он себе под нос, вспоминая байки из детства, которые рассказывала бабушка, сидя у печки. — Интересно, в какой я категории?

Мысли витали в голове, как осенние листья в ветреный день, — рваные, беспорядочные, цепляющиеся одна за другую, но не складывающиеся в единую картину. Он вспомнил, как в девять лет приложился головой об угол железного гаража, когда они с пацанами играли в догонялки на заброшенной стройке. Тогда зубы свело так, что он не мог разжать челюсть полдня, а мать прикладывала к шишке сырое мясо — по бабушкиному рецепту, который она свято хранила, как семейную реликвию. Сейчас мяса не было, и Саша только горько усмехнулся этой мысли, прислушиваясь к звону посуды внизу, к голосам, которые перекликались и смеялись, не ведая о его муках.

И тут раздался стук. Сухой, лёгкий, почти робкий — не три удара, как утром, а всего два, коротких, словно кто-то боялся потревожить его покой.

— Да... да, входите, — сказал Саша, и голос его прозвучал сипло, как у человека, который долго молчал и забыл, как говорить.

Дверь открылась без скрипа — видно, петли смазывали чем-то жирным, может быть, салом или смолой, — и на пороге возникла знахарка, а рядом с ней, чуть позади, стояла девушка. Та самая, которую он ещё не видел воочию, но угадывал по теням и шорохам. Молодая, лет семнадцати-восемнадцати, с русыми волосами, заплетёнными в тугую, почти трофейную косу, которая перекидывалась через плечо и касалась пояса. Её лицо, обрамлённое густыми, пушистыми ресницами и высокими скулами, было бледным, но не болезненным, а скорее от природы светлым, как берёзовая кора. Она была хороша собой, но в ней чувствовалась скованность, внутренняя напряжённость, как у дикой косули, готовой в любой момент сорваться с места и исчезнуть в чаще. Она смотрела в пол, изредка поднимая глаза на Сашу с любопытством, смешанным с лёгким, почти неуловимым страхом, — как смотрят на чужого зверя, который может быть опасен, а может быть и безобиден. В руках она держала тяжёлое деревянное ведро, полное воды до самых краёв, — на поверхности колыхались мелкие льдинки, звенящие, как стеклянные бусы, и от ведра шёл пар, густой и влажный.

Аксюта, не говоря ни слова, указала девушке на камин, сложенный из грубого, неровного камня, который чернел в углу. Та быстро подошла, поставила ведро рядом с очагом, выпрямилась и замерла, опустив руки по швам, ожидая следующего указания, как вышколенная служанка. Знахарка кивнула в сторону двери, и девушка, с явным облегчением, бесшумно выскользнула из комнаты, закрыв за собой дверь так тихо, что Саша даже не услышал щелчка.

Саша стоял посреди комнаты, не понимая этого молчаливого диалога, этой игры теней и жестов. Он чувствовал себя неловко, как школьник, который попал на экзамен, не выучив ни одного билета, и теперь зрители уже ждут его ответа, а он стоит и хлопает глазами.

— Садись, милок, — сказала Аксюта, проходя к лавке. Она села на неё, оправив подол, и жестом указала на кровать, на то же самое место, где он сидел раньше. — Голову осмотреть надо. Говори, как оно — не болит, видений странных нет, в голове не шумит?

Саша сел на край кровати, подвинулся поближе и наклонил голову к женщине, позволяя ей ощупать края шишки. Её пальцы были сухими и горячими, как угли, они двигались осторожно, почти невесомо, как у музыканта, проверяющего струны, — каждое прикосновение отдавалось в его черепе слабой, но острой болью.

— Нет, всё хорошо, — соврал он, не моргнув глазом. Сон про палату, про маму и про зелёную линию, превратившуюся в белую, он решил скрыть. Это было слишком личным, слишком болезненным, слишком настоящим, чтобы делиться с кем-то, даже с той, кто уже знала его тайну. — Шишка долго заживает?