реклама
Бургер менюБургер меню

Александра Ушакова – Грани (страница 17)

18

Лот помолчал, потом кивнул.

— Пусть будет так.

Они смотрели на карту, где золотая точка рядом с алой становилась всё ярче, и в палате №317 мальчик, лежавший в окружении проводов и датчиков, вдруг глубоко вздохнул и улыбнулся во сне. Медсестра, дежурившая у его койки, протёрла глаза — ей показалось, что на мониторе пульс стал ровнее, а дыхание — глубже.

— Борись, — прошептала она, поправляя одеяло. — Борись, мальчик. Мама твоя очнулась вчера. Спрашивала о тебе.

Рома не слышал её. Он шёл по роще, держа за руку девочку в голубом платье, и вокруг летали светлячки, и пушистые шарики смеялись, падая в траву, и небо над головой было перламутровым, обещающим что-то хорошее.

Он вернётся. Не сейчас, но скоро.

А пока он спал — впервые за долгое время без таблеток, без кошмаров, без страха. Спал и видел сон, который запомнит на всю жизнь. Сон о том, что где-то есть мир, где его ждут. Не судят, не бьют, не прогоняют. Просто ждут.

И это знание, тёплое, как Далина рука, останется с ним, когда он откроет глаза. И поможет встать. И пойти дальше.

Лёша сидел на уроке, смотрел в окно и не слышал учителя. Он уже третий день так сидел — смотрел на серое небо, на снег, на ветки, которые качал ветер, и всё ждал. Ждал звонка, который не приходил. Ждал сообщения, которого не было.

Он отправил Роме пять сообщений. На первое ответил дядя Женя: «Спит, не будите». На остальные не ответил никто. Лёша звонил в больницу, но там сказали: «Состояние стабильное, передать ничего не можем». Он хотел пойти сам, но не знал, в каком отделении лежит Рома, и боялся, что не пустят.

И вдруг на третьем уроке, когда учительница что-то писала на доске, а в классе было тихо, Лёша почувствовал, как внутри что-то сжалось. Не боль, не спазм — а что-то другое, острое, как лезвие, которое вошло под рёбра и застряло там. Он перестал дышать на секунду, схватился за парту, и в голове пронеслось: «Что-то случилось. С Ромой что-то случилось».

Он не знал, откуда это знание. Не слышал звонка, не видел сообщения. Просто вдруг понял — всем телом, всей кожей, каждой клеткой, которая болела за друга.

Лёша дёрнул Свету за блузку. Она сидела впереди, прямая, как всегда, и старательно записывала за учителем. Он дёрнул сильнее, она обернулась, нахмурилась.

— Свет, — прошептал он, и голос его был хриплым, чужим. — Свет, прикрой меня. Я схожу домой к Роме.

Света посмотрела на него долгим взглядом. В её глазах не было удивления, только какая-то тяжёлая решимость, которую Лёша видел у взрослых, когда они принимали важные решения.

— Вместе пойдём, — сказала она тихо, но твёрдо. — На обеде.

Вова сидел справа, за той самой партой, куда его посадили после того, как Рому убрали из журнала. Он слышал их разговор, хотя они говорили шёпотом. Услышал и, не раздумывая, повернулся:

— Я тоже пойду.

Лёша смотрел на них, переводя взгляд с Вовы на Свету и обратно. Он не понимал. Вова — тот самый Вовка, которого они с Ромой травили, которого называли «батаном», в которого кидались мячом в раздевалке. Тот, кто должен был радоваться, что Ромы нет в школе. Тот, кто имел полное право отвернуться и не идти.

— Почему? — спросил Лёша, и в голосе его не было вызова, только растерянность. — Почему вы идёте?

Света посмотрела на него. В её взгляде не было строгости, которой она обычно осаживала класс, а было что-то другое — спокойное, взрослое.

— Потому, — сказала она просто.

Вова кивнул, подтверждая. Не добавил ничего, просто кивнул, и Лёша вдруг понял, что это «потому» значит больше, чем длинные объяснения. Потому что так надо. Потому что нельзя иначе. Потому что своих не бросают.

Звонок разбил тишину урока, как топор — тонкий лёд. Класс зашумел, задвигал стульями, но Света, Вова и Лёша уже собирали вещи, не глядя друг на друга, быстро, молча. Учительница что-то крикнула вслед, но они не слышали.

Они спустились вниз, в раздевалку, где пахло мокрыми куртками и резиной. Света застегнула пуховик до самого горла, Вова натянул шапку, Лёша торопливо замотал шарф, путая концы. Никто не смеялся, не шутил, не говорил лишних слов.

Выйдя за двери, они остановились. Уже смеркалось, хотя был только первый час дня. Солнце, низкое и усталое, садилось за крыши, и небо над головой было не серым, а каким-то фиолетовым, тревожным. Мороз кусал щёки, дыхание вырывалось белым паром.

— Пойдёмте, — сказал Лёша и пошёл первым, не оглядываясь.

Они прошли почти остановку, мимо магазинов, мимо гаражей, мимо старой электронной будки с нарисованным котом, на которую Лёша посмотрел с каким-то странным, долгим взглядом, но ничего не сказал. Потом свернули во двор, где стояли панельные пятиэтажки, такие же, как тысячи других в этом городе, и остановились у подъезда с облупившейся дверью.

— Нам на третий, — сказал Лёша, толкая дверь. Та неохотно, со скрипом, поддалась, пружина клацнула, выпуская их в темноту подъезда.

Пахло здесь кошками, старыми обоями и ещё чем-то кислым, отчего хотелось зажать нос. Лампочка на лестничной клетке мигала, бросая неровный свет на ступеньки, покрытые грязью. Они поднялись на третий этаж, и Лёша подошёл к двери, обитой старой экокожей, из-под которой торчал синтепон. Поднял руку, постучал.

— Дядя Женя, — позвал он негромко. — Это я, Лёша.

За дверью было тихо. Лёша постучал снова, сильнее. И тут дверь открылась.

На пороге стоял мужчина в тельняшке и обычных трениках. Дядя Женя — вчерашний военный, подтянутый, строгий, с погонами и выправкой — сейчас был другим. Глаза его были красными, лицо опухшим, а щёки — мокрыми от слёз, которые он не вытирал. Он смотрел на детей, и губы его дрожали.

Света не испугалась. Она шагнула вперёд, приоткрыла дверь шире, заглянула в тёмную прихожую, где на полу всё ещё валялись осколки разбитой кружки и бутылки, которые никто не убрал.

— Что случилось? — спросила она, и голос её был твёрдым, хотя в глазах уже появился страх.

Дядя Женя сглотнул, провёл ладонью по лицу, словно хотел стереть следы слабости, но не смог.

— Рома... — голос его сорвался, он закашлялся, вытер глаза рукавом тельняшки. — Рома уснул. Летаргическим сном. Врачи сказали... не знают, когда проснётся.

Лёша стоял, не двигаясь, не дыша. Слова врезались в него, как пули, и он не мог понять, почему мир не рухнул, почему пол под ногами не провалился, почему всё ещё стоит эта дверь, эта лестница, эти стены.

Вова, который всё это время молчал, вдруг заговорил. Голос его был тихим, но спокойным, таким, каким он объяснял Свете алгебру в «Грации».

— Летаргический сон, — сказал он, глядя на Лёшу и Свету, — это когда от стресса или других факторов человек засыпает так сильно, что может спать и год, и десять лет. Организм как будто... отключается. Чтобы защитить себя.

Он говорил это, а сам думал о том, что читал в одной книге про девочку, которая проспала двадцать лет, и о том, как страшно, наверное, было её родителям. И о том, что сейчас он стоит в тёмном подъезде, смотрит на взрослого мужчину, который плачет, и не знает, как помочь.

Лёша и Света поникли. Света опустила голову, плечи её дрогнули, и Вова вдруг увидел, что она не всегда сильная. Что она такая же, как все, просто умеет прятать страх за строгостью. Лёша прислонился к стене, закрыл глаза, и его лицо стало белым, как снег за окном.

— Можно к нему? — спросил Лёша глухо, не открывая глаз. — В больницу. Можно?

Дядя Женя покачал головой.

— Не пускают. Только родственников. Я сам... только через час пустили. Сказали, состояние стабильное, но... — он не договорил, махнул рукой и отвернулся к стене.

Вова стоял, смотрел на мужчину, на Лёшу, на Свету, и чувствовал, как внутри поднимается что-то тяжёлое, но не злое, а такое, от чего хочется что-то сделать. Что-то, что поможет. Хоть что-то.

— Дядя Женя, — сказал он, и голос его прозвучал громче, чем он ожидал. — Вы передадите ему, когда он проснётся?

Мужчина обернулся.

— Что?

Вова полез в рюкзак, достал скетчбук, вырвал лист, на котором вчера рисовал. На нём был дракон — большой, крылатый, с человеческими глазами, которые смотрели спокойно и чуть грустно. А рядом с драконом стоял мальчик, который тянул к нему руку.

— Передайте, — сказал Вова, протягивая рисунок. — Что мы его ждём. Все.

Лёша открыл глаза, посмотрел на рисунок, потом на Вову. Света подняла голову, вытерла глаза, хотя никто не видел, что она плакала.

— И это, — Лёша полез в карман куртки, достал сложенный вчетверо листок — тот самый, который Вова дал ему в школе. — Тут мы все написали. Характеристика. Хорошая. Я не отдал тогда, думал, сам передам. А теперь... передайте, пожалуйста.

Дядя Женя взял листы, посмотрел на них, на детей, стоящих в тёмном подъезде, и вдруг, не выдержав, шагнул вперёд и обнял их всех сразу — Лёшу, Свету, Вову — своими большими руками, прижал к груди, и они чувствовали, как дрожат его плечи, как он пытается не плакать, но не может.

— Спасибо, — сказал он, и голос его был хриплым, разбитым. — Спасибо вам, дети.

Они стояли так несколько секунд — военный, который не удержал семью, и трое детей, которые пришли помочь тому, кто был для них чужим. Потом дядя Женя отпустил их, отступил на шаг, вытер лицо.

— Идите, — сказал он. — Идите в школу. Я вам позвоню, как только... как только будет новости.

Они кивнули и пошли вниз по лестнице, молча, не оглядываясь. На улице уже совсем стемнело, и снег пошёл — крупный, густой, закрывающий следы. Света шла впереди, прямая, как всегда, но плечи её были опущены. Лёша — за ней, ссутулившись, руки в карманах. Вова — последним, глядя на их спины и чувствуя, что сегодня они стали чем-то большим, чем просто одноклассники.