Александра Ушакова – Грани (страница 10)
Теперь от того отца осталась только эта оболочка — опухшее лицо, дрожащие руки, запах перегара, который въелся в стены, в одежду, в воздух, которым приходилось дышать.
— Мне не продадут, — сказал Рома, и голос его был глухим, ровным. Он давно научился так говорить — без страха, без просьбы, чтобы не давать отцу повода. — Время уже за десять.
Отец шагнул вперёд, и Рома инстинктивно прикрыл лицо руками. По привычке. Он даже не подумал — просто сжался, втянул голову в плечи, выставил ладони вперёд, как делал каждый раз, когда отец поднимался с дивана.
Кружка, стоявшая на тумбе, полетела в него. Он не видел, как отец схватил её — только почувствовал удар в плечо, потом звон разбитого стекла об стену. Керамика рассыпалась осколками, один чиркнул по щеке, оставляя жгучую полосу.
Рома не пошевелился. Стоял, закрыв лицо руками, и ждал. Но отец, пошатнувшись, побрёл обратно в комнату, бормоча что-то про непутёвого сына, про пиво, про жизнь, которая не удалась.
Тишина. Из комнаты доносилось тяжелое дыхание, скрип дивана, потом — храп. Отец вырубился, не дойдя до кровати.
Рома опустил руки. Посмотрел на осколки, на тёмный коридор, на дверь в комнату, за которой спала мать — или притворялась, что спит, чтобы не выходить, не видеть, не слышать. Он снял куртку, повесил на крючок, аккуратно, без звука. Потом нагнулся, собрал осколки кружки в совок, вытер лужу пива с пола тряпкой, которая висела на батарее. Движения его были привычными, почти автоматическими — он делал это так часто, что мог бы и с закрытыми глазами.
В комнату заходить не стал. Прошёл на кухню, где пахло жареной картошкой и ещё чем-то кислым. На столе стояла тарелка с нетронутым ужином — мать готовила, но есть не стала. Рома сел, пододвинул тарелку к себе, взял вилку. Картошка была холодной, но он жевал, не чувствуя вкуса, глядя в стену, где висело старое семейное фото.
На фото они втроём: папа, мама, он — маленький, лет пяти, счастливый. Папа держит его на плечах, мама смеётся, и все они такие светлые, такие живые. Рома смотрел на это фото каждый день и каждый день не понимал, где тот папа делся. И куда ушёл тот мальчик, который смеялся, не боялся поднять глаза, не закрывался руками, когда кто-то поднимал руку.
Он доел картошку, помыл тарелку, выключил свет на кухне. В коридоре обошёл лужу, которую уже вытер, на цыпочках прошёл мимо комнаты родителей, где отец храпел, а мать, может быть, тихо плакала в подушку. Зашёл в свою клетушку — бывшую кладовку, которую переделали в комнату, когда ему исполнилось двенадцать и спать с родителями стало совсем невыносимо. Здесь помещались только кровать, стул и полка с книгами — старыми, собранными по школьной программе и случайным вещам, которые кто-то когда-то подарил.
Рома лёг, не раздеваясь, уставился в потолок. В голове крутились обрывки: Вовка, сидящий за столиком со Светкой; Лёшка, который сегодня смотрел на него странными глазами и отводил взгляд; та женщина в шубе, которая вышла из магазина и пошла куда-то за угол.
И ещё одна мысль, которая жгла изнутри, не давая уснуть: а что, если Вовка счастливее? Не потому, что у него есть деньги или красивая одежда, а потому что его мама улыбается, когда смотрит на него. Потому что дома его ждёт не пьяный отец и разбитая кружка, а тишина и, может быть, тёплый чай.
Рома закрыл глаза и почувствовал, как по щеке течёт что-то тёплое — туда, где осколок поцарапал кожу. Он не стал вытирать. Пусть течёт. Никто не увидит.
За стеной затих храп, и наступила тишина. Такая тяжёлая, такая привычная, что Рома уже не замечал, как она давит. Он лежал, сжимая кулаки, и думал о том, что завтра снова будет школа. Завтра он снова увидит Вовку, который будет сидеть на физре в углу и рисовать своих драконов. Завтра он снова будет злым, и кулаки будут сжиматься сами собой, потому что если не бить, не кричать, не быть сильным — то кто ты? Просто мальчик из кладовки, у которого отец пьёт, а мать плачет.
Он заснул под утро, когда за окном начало сереть, и снилась ему какая-то ерунда: светлячки, зелёные, как лампочки, и дверь, которая вела не туда, куда все ходят, а куда-то ещё. И он стучал в эту дверь, стучал, стучал, но ему никто не открывал.
А где-то в Белой башне Лина, дежурившая у карты границ, нахмурилась, глядя на пульсацию новой точки.
— Здесь ещё один, — сказала она тихо. — Рядом с тем местом, где мы проходили. Мальчик. Тоже одинокий. Тоже злой.
Лот подошёл, посмотрел на карту, где алая точка горела в панельной пятиэтажке, на третьем этаже, в бывшей кладовке.
— Не сейчас, — сказал он. — Сначала тот, кого мы выбрали. А потом... потом посмотрим.
В башне погас свет, и только зелёные огоньки светлячков мерцали в темноте, как маленькие надежды, которым ещё только предстояло сбыться. Или не сбыться.
В незакрытую дверь, за Роминой спиной, постучали.
Он не слышал, как заскрипела дверь, не заметил, как в коридор потянуло холодом с лестничной клетки. Он лежал на кровати, глядя в потолок, и думал о том, что сегодня понедельник. Что в школе снова будет физра, снова раздевалка, снова Вовка, который прячет глаза. И Светка, которая лезет не в своё дело. И Лёшка, который вчера был какой-то странный, молчаливый, будто увидел что-то, о чём боялся рассказать.
Стук повторился — громче, настойчивее.
Рома приподнялся на локте, прислушался. Из коридора не доносилось ни звука — ни храпа, ни маминого шёпота. Только тишина, тяжёлая, как одеяло, под которым задыхаешься.
— Есть кто? — голос за дверью был низким, спокойным, но в нём слышалась та уверенность, от которой Рома вдруг вспомнил детство. Качели во дворе, рыбалку, запах костра и чьи-то сильные руки, подбрасывающие его к небу.
Он сполз с кровати, нашарил тапки, вышел в коридор. Дверь — та самая, которую он не закрыл вчера, потому что сил не хватило, — была приоткрыта. В щель виднелась фигура мужчины в военной форме, с пакетом продуктов в руке.
Рома толкнул дверь шире, и та, задев валявшуюся у косяка пустую бутылку, звякнула стеклом.
Мужчина перешагнул порог, и Рома узнал его. Дядя Женя. Брат отца. Тот самый, который ушёл из дома в армию в восемнадцать, остался на сверхсрочную, потом в контрактники, а потом его отправили куда-то на юг, и он пропадал на полгода, приезжал на неделю, и всегда привозил Роме что-то необычное — компас, фляжку, книгу про войну. В последний раз они виделись больше года назад. Дядя Женя тогда долго смотрел на брата, на его опухшее лицо, на мать с синяком под глазом, ничего не сказал, только положил на стол пачку денег и уехал.
Сейчас он стоял в коридоре, в кителе, при погонах, и лицо его было спокойным, но Рома видел, как сжаты челюсти, как побелели костяшки пальцев, сжимающих пакет.
— Дядя Женя, — выдохнул мальчик, и в голосе его прозвучало не удивление, а что-то другое — надежда, которой он боялся поверить. — Вы как...
Мужчина поставил пакет на пол, аккуратно, чтобы не звякнуть банками. Положил руку Роме на плечо, отодвинул его в сторону, за дверь, туда, откуда мальчик мог видеть, но не мешать.
— Сиди, — сказал он негромко, и в этом слове не было злости, но была та самая командирская нотка, которую не обсуждают.
Рома прижался спиной к стене, вжался в угол, глядя, как дядя Женя идёт по коридору, перешагивая через бутылки, мимо тумбы с осколками кружки, к комнате, где отец спал на диване, раскинув руки, с открытым ртом, в одной майке и семейниках.
Мужчина зашёл, прикрыл за собой дверь. Рома не слышал, что он сказал — только глухие звуки, потом короткий вскрик, потом глухой удар и звон разбитой посуды.
Дверь распахнулась.
Дядя Женя выволок отца в коридор, держа его за ворот майки. Отец был выше, тяжелее, но держался нетвёрдо, ноги заплетались, глаза мутные, непонимающие. Он попытался отмахнуться, что-то крикнуть, но дядя Женя, не говоря ни слова, размахнулся и ударил — со всей силы, той самой, что нарабатывают годами армейской службы.
Отец рухнул на пол, увлекая за собой тумбу, и та покатилась, разбрасывая остатки посуды. Он замер, хватая ртом воздух, и в глазах его на секунду мелькнуло что-то живое — испуг.
— Отдохни, — сказал дядя Женя, и голос его был ледяным. Он выпрямился, поправил китель, и в это мгновение дверь ванной, которая была приоткрыта всё это время, скрипнула и распахнулась настежь.
Мама выпала из-за двери.
Она была в старом халате, волосы спутаны, лицо белое, как снег за окном. Одной рукой она прижимала к боку что-то тёмное, и Рома не сразу понял, что это рукоятка ножа — того самого, кухонного, с деревянной ручкой, которым она резала хлеб. Нож вошёл в бок под рёбра, и вокруг него расплывалось тёмное, густое пятно, которое становилось всё больше, прямо на глазах.
Из другой руки выпал телефон. Он ударился об пол, и пластиковая крышка отлетела в угол.
— Мама! — Рома бросился к женщине, подхватил её под руку, чувствуя, как она оседает, как тяжелеет, как холодные пальцы хватаются за его плечо.
Она что-то шептала, но слов было не разобрать. Только глаза — широкие, испуганные, смотрели куда-то мимо него, в потолок, в стену, в никуда.
Дядя Женя был рядом через секунду. Он аккуратно, но твёрдо отстранил Рому, подхватил женщину, опустил её на пол — ровно, осторожно, как хрупкую вещь, которую нельзя уронить. Под голову сунул подвернувшийся пакет, расстегнул халат, оценивая рану.