18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александра Шалашова – Салюты на той стороне (страница 29)

18

– Только оружие… надо сдать.

– Да ты что, откуда у меня оружие?

Он медлит, хмурится.

– Ты в форме. Должно быть оружие.

– Ты реально думаешь, что я из части ушел с оружием? Я что, совсем ебобо? На, хочешь – сам посмотри. Нет оружия.

Он подступается неловко, но и сам не знает, как смотреть.

Я уже знаю, нас научили. Потому что если что – мы будем брать пленных, но только обходиться с ними хорошо, потому что есть такая Женевская конвенция, в ней много всего сказано хорошего, что никогда не буду нарушать.

Потму что вот как там сказано: Высокие договаривающиеся стороны обязаются при любых обстоятельствах соблюдать и заставлять соблюдать настоящую Конвенцию.

Вот так – Высокие договаривающиеся стороны.

Высокие.

Я тоже хочу быть как Высокая сторона.

Хотя и понимаю, что никакая, но все-таки особую память дает это, особое ощущение.

Потому что должно быть вот так, как я знаю:

При любых обстоятельствах военнопленные имеют право на уважение к их личности и чести

К женщинам следует относиться со всем полагающимся их полу уважением и обращаться с ними должно во всех случаях не хуже, чем с мужчинами

Военнопленные полностью сохраняют свою гражданскую правоспособность, которой они пользовались во время захвата в плен

Я, правда, не знаю, что такое Гражданская правоспособность. Может быть, это о том, что я имею право плакать, если захочу, имею право знать, где мама.

Только в курсе ли Степашка? Нужно будет ему рассказать.

Поэтому я сам хлопаю себя по груди, по голенищам, потом развожу руки в стороны – видишь, ничего. Степашка, кажется, успокаивается.

– Ладно, иди.

И иду впереди, а он следом – не опускает топор. Сам не знаю, отчего не спросил сразу о маме, зачем решил подыграть. Но увидел, что он как-то всерьез топор держит, прямо как наши часовые – ладно, хрен с ним, пускай похвалится, что поймал меня, что привел. Ник, наверное, взрослый, может, даже какой-то мамин помощник, бывает же такое – Помощник воспитателя? Ах, блин это же все равно что нянечка в детском саду, никаких помощников. И мама говорила, что одна из воспитателей будет, а там только другой персонал: фельдшер, медсестры, охранник.

Может, все изменилось за две недели.

Мы обходим здание по узкой тропке, вытоптанной в густой траве, и почти у самой лестницы Степашка неожиданно отстает, гладит сидящую под тополем маленькую лохматую собачонку. У нее два темных пятна на морде, остренькие уши.

У нас только Овчарки, а раньше дома, когда я еще в школе учился, мама любила вот таких невзрачных беспородных: посмотришь, так каждая уродливая, не-про-пор-ци-о-нальная. Хвост слишком длинный, лапы короткие, шерсть клоками лезет. Но именно таких она приводила, оставляла дома на неделю-две, варила им в кастрюле какую-то мясную кашу, а потом отдавала. Не знаю, куда. Это называется передержка, но только когда совсем маленький был, успевал привязаться за неделю к очередной собачке так, что, придя в какой-то день из школы и обнаружив пустую комнату, рыдал несколько часов.

Только я это никому не рассказывал, даже Павлику.

Павлик.

Надеюсь, что ему ничего не сделают за меня, если что, пускай только мне. Смешно, но так разговаривать у меня даже с Ксенькой не выходило, хотя она вроде как моя девушка. Ну то есть как.

Я трогал ее грудь.

Она мягкая, маленькая и совсем не как в Фильмах, что показывали ночью по РЕН ТВ, – какая-то вытянутая, не круглая. Я трогал сквозь тонкий тряпочный лифчик, снять-то Ксенька не сняла. Можно было расстегнуть, наверное, но я боялся, что не смогу нашарить чертовы крючки и буду выглядеть идиотом. А она еще потом подружкам расскажет, посмеется – или, что еще хуже, гораздо хуже, тому, кто будет после меня. То есть я не думаю, что кто-то будет после, но только та же Ксенька рассказывала, как ее бывший не любил чистить зубы по утрам, и от этого она не любила с ним целоваться. Все любила, а целоваться – нет.

Ей тоже не говорил.

– Это наша собака Малыш, – извиняющимся тоном говорит Степашка, – она сидит тут одна, потому что Ник не велел пускать дальше.

– Она же не дворовая собака.

– Но только когда дождь или громыхает уж очень страшно – я все равно пускаю. Не говори Нику только. Не скажешь?

– Не буду.

– А дворовая – это какая?

– Ну не знаю, какая. Большая, страшная такая. Не видел, что ли?

Степашка пожимает плечами.

На нагретый солнцем бок Малыша садятся насекомые, и он, забавно изогнувшись, пытается поймать их.

– Один раз и бабочка села, прямо на морду.

Ох и сложно говорить, когда каждую минуту боишься, что он сдуру топором стукнет, – придурок, как есть придурок. Бабочки, собаки. Я, кстати, Ксенькину грудь как раз в шестнадцать и трогал.

Но только когда пошел – ну, сразу подумал, что закончилась Ксенька, что больше мы «Виноградный день» на скамейке в ее дворе не выпьем, но отчего-то не жалею. Павлику рассказал, а он почему-то не ответил историей, как он свою тискал. Ну, что обычно говорят. Про грудь, про все. Не сказал даже, как зовут, не показал фотку, распечатанную с пленки в салоне фотопечати «Махаон». Я Ксеньку не печатал, но только потому, что часто трогал и давно знал ее всю, подумал, зачем фотография, когда помню и так? Но иногда жалел, особенно Ночью. Потому что пальцы ни черта не помнят, а только Глаза.

Я даже немного обиделся на Павлика, мог ведь и придумать, если пока не было ничего, чтобы я не чувствовал себя так, ну, типа, рассказал какую-то тайну, сокровенность, а мне взамен – ничего. Но Павлик, он странный. Я бы сейчас с ним хотел быть, но за нас двоих на перекличке точно никто не отзовется. Но ладно, блин, если вся эта хрень закончится сейчас, если я найду маму, – расскажу ему и про собак, и про эту собаку, из-за которой снова чуть не прослезился, что делать, пусть ржет. Может, и не будет. Он редко ржет, так, чтобы обидно, по-настоящему обидно.

Степашка ведет меня через огромный и пустой холл, к лестнице. У лестницы еще пацан в огромных очках, в белой футболке, какой-то нелепо короткой.

– Ах, этот, – ухмыляется Степашка, – этот охраняет. С ним нельзя говорить.

И идет вперед, а мне страшно хочется заговорить с пацаном, да и что за хрень такая – нельзя говорить, это почему еще?

Пацан высокий, худой, помладше Степашки. Замечаю, что костяшки пальцев у него разбиты в кровь, на скуле – синячище, и вообще бледный, явно голодный, вот-вот в обморок свалится. Я такое видел, поэтому останавливаюсь, соображаю, шарю по карманам – вроде положил какую-то ерунду, сухарик или сушку, ага, вот, от крошек только отряхнуть осталось. И не стыдно предлагать такое, потому как сейчас нужно.

– Эй, держи, – говорю тихо, потому что Степашка уже к лестнице отошел, и паренек берет быстро обломок сухаря, прячет в карман, – я к тебе спущусь, слышишь? Только мать найду, ты не знаешь, где…

– Нельзя с ним разговаривать! – отчаянно орет Степашка, бежит по ступенькам обратно. – Сказано тебе – нельзя, нельзя!..

– Да все, – поднимаю руки, отступаю, – все, все. Никто не разговаривает.

Степашка протягивает руку, хочет схватить меня за одежду – сбрасываю руку, показываю глазами. Не надо меня касаться. Всегда бесился, один раз даже дрался, я!.. Только Павлику можно. Но подружески дружески чтобы только никто ничего не подумал, потому что часто боюсь, что подумают.

Не хочу о Павлике. Не могу, а то разревусь, как девчонка, еще не хватало. Теперь приходится идти впереди, будто Степашка и не отвлекался на Малыша, а вообще хорош постовой, конечно. Наверное, от этого избитого парнишки и то больше проку, и стоит он прямо, не отходя от лестницы, стараясь не качаться от усталости.

Напоследок его взгляд ловлю – он скользит по моим рукам, по форме, и глаза зажигаются чем-то новым. Вернусь, я же сказал. Сейчас Степашке стыдно будет – как бы и вовсе извиняться не заставили.

Передо мной.

Снова оглядываюсь, а парень тихо подносит сухарь ко рту и ест тихо-тихо, чтобы Сеня не услышал. И вот от этого совсем грустно стало, даже перестал думать – не знаю, обо всем, о маме, о Павлике, о своем.

Заставляю себя снова Обдумать – скоро комедию-то ломать закончим, и окажется, что Степашка виноват.

Передо мною в Жизни никогда не извинялись, разве только мама раз, когда ремнем по ногам вытянула, а потом оказалось, что вовсе и не виноват был.

Но в библиотеке, небольшой санаторской библиотеке за столом сидит парень моего возраста, никакой не взрослый – ага, значит, это и есть Ник? Он же не начальник, что тут делает? Почему к нему?

Это у них игра такая?

Решаюсь.

– Ладно, мелочь, – говорю Степашке, – подурили и хватит. Где ваша воспитательница Алевтина Петровна?

Степашка качает головой, с ужасом смотрит. А тот, что за столом, – кивает ему, отпускает, значит.

– Жди за дверью, Степан, если что – позову, – голос у Ника высокий, ломкий.

– Ты что же, меня боишься? Я про воспитательницу спрашивал.

– Не боюсь, зачем? – хмурится, из-за стола не встает. – Степашка сказал, что ты незаконно проник на территорию санатория. С какой целью?

– Ну хватит, правда. Мне совершенно некогда терять время здесь. С какой целью, всякое такое. Херней ты страдаешь, вот что. Скажи, где воспитательница, и я уйду. Может, ее все-таки сменили и она пошла домой? Если сменили, то когда? Отвечай быстрее.