реклама
Бургер менюБургер меню

Александра Беляева – Паутина смерти (страница 3)

18

Ярость закипела во мне, свежая и пьянящая, куда более реальная, чем всё, что я чувствовала все эти месяцы. Эти... существа смели пытаться починить это прекрасное безумие? Починить моё освобождение?

Нет уж, детки. Эту картину я забираю себе.– сказала я и …

С низким рыком, вырвавшимся из самой глубины того, что когда-то было моей душой, я рванулась вперёд. Моё призрачное тело, обычно невесомое и беспомощное, вдруг обрело плотность и ярость. Я не скользила сквозь воздух — я рассекала его, как окровавленное лезвие, оставляя за собой вихри багрового тумана.

Один из «детей» обернулся. Его лицо было не детским — на нём читалась древняя, безмерная печаль. Он протянул руку, и от его ладони повеяло холодом и покоем, пахнущим забвением. Нет. Нет! Я не хочу забывать. Я хочу помнить свою боль. Я хочу, чтобы они её почувствовали.

И тогда из самой сердцевины хаоса, из разверзшейся глотки мира, донёсся тот самый голос. Низкий, вибрирующий безмолвной мощью, от которого сжималось всё внутри. Он прозвучал не как приказ, а как констатация непреложного факта:

— Остановите её.

Голос болезненным леденящим эхом отдался в моём теле. Казалось, все кости переломались в один миг.

Я обернулась. Он стоял там, на краю обвалившейся реальности, его чёрные глаза пылали алым отражением апокалипсиса. Он не улыбался. Он смотрел на меня с холодным, оценивающим интересом.

Я продолжила своё нападение. Обезумевшая, я хотела уничтожить всё вокруг, и то, что меня пытаются остановить, лишь сильнее разозлило.

Он повторил приказ, и его слова впились в меня ледяными клинками:

— Остановите её.

Маленькие существа не могли меня сдержать, но стоило ему вмешаться — шансов не осталось. Один его шаг, один удар, ещё больше боли — и тьма.

____________________________________________________________________________________

Я очнулась в грязном, тёмном переулке, прижавшись спиной к холодной, шершавой стене. Вокруг царила обыденная, отвратительная нормальность. Небо было скучно-серым и целым. Воздух пах пылью и помоями. Словно ничего и не было. Ни трещин, ни пьянящего запаха распада, ни Его... лишь гнетущее чувство потери, острее и тяжелее, чем прежде.

Мне больно, по щеке пролилась слеза, я начала вытирать её, но руки отчего-то были все в крови. Из моих глаз лилась кровь? Почему? Что случилось?

От непонимания мне стало ещё больнее, ещё тоскливее. Я захотела навестить маму, посмотреть, как у неё дела.

Стоя у двери родительского дома, я не решалась зайти.

Страшно. Эта мысль отдалась болью в груди. Мне и при жизни было страшно их навещать. Но сейчас это был другой страх. Собрав последние силы, я сделала этот шаг.

Я зашла домой и увидела, как моя мама с заплаканными глазами наводит лекарство отцу. Её лицо, обычно подтянутое и ухоженное, было покрыто морщинами горя, словно нелепо наложенный грим, казалось, она постарела на десять лет за эти недели.

«Как же всё так случилось? Моя малышка, когда же ты очнёшься?» — снова мама начала плакать, затем упала. — «Я же всего лишь хотела лучшей жизни для тебя, прости меня».

Мне было очень больно смотреть на матушку, поэтому я пошла к отцу, ... он не вставал с кровати? Его сильные руки, всегда такие твёрдые и уверенные, теперь беспомощно лежали на одеяле, а взгляд был устремлён в одну точку, полный немой тоски.

Почему мой отец, воевавший, отец, который видел всю гниль этого мира, сейчас весь в слезах?

Кажется, я никогда не понимала своих драгоценных родителей, они полностью разбиты. Из-за меня. Простите меня, мои дорогие.

Глава 4. Плата за любовь

Вид отца, сломленного горем, стал последней каплей. Я не могла просто наблюдать. Не могла исчезнуть. Что-то во мне, давно уснувшее, резко и болезненно взбунтовалось.

Я рванулась прочь из родительского дома, но не для бесцельных скитаний. Мной двигала одна ясная, жгучая цель: больница. Мое тело. Единственный якорь, что у меня остался.

Я ворвалась в палату интенсивной терапии. Ничего не изменилось: все те же аппараты, монотонно пищавшие в такт моей угасающей жизни, и мое бледное, восковое тело, опутанное трубками и проводами, словно кукла на операционном столе. Но теперь я видела не просто оболочку.

И тогда я увидела её. Тонкую, почти невесомую, переливающуюся угасающим светом нить, связывающую меня с ним. Она была похожа на паутинку, истончившуюся до предела, почти порвавшуюся, но всё еще державшуюся; ее свет мерцал неровно и слабо, в такт угасающим сигналам монитора.

И рядом, в углу, залитые мерцанием экранов, сидели те самые маленькие существа, похожие на детей. Они не чинили небо — они тихо, с той же древней, вселенской скорбью во взглядах, наблюдали за нитью. Один из них уже готовился аккуратно перерезать ее тонким, почти невесомым лезвием из серебристого света.

— Нет! — крик сорвался с моих губ, беззвучный для них, но оглушительный для меня. Я бросилась между ними и своим телом, раскинув руки в бесполезном, отчаянном жесте защиты. — Я не хочу! Я не готова!

Их взгляды, полные бесконечной усталости и глубочайшего, всепонимающего спокойствия, упали на меня. В них не было и капли злобы. Лишь тихая, профессиональная скорбь. Один из них, казавшийся старше, медленно, с невыразимой грустью, покачал головой.

Воздух в палате внезапно сгустился и задрожал, стал тяжёлым и сладковатым, как перед грозой. Из самой гущи теней, бесшумно материализуясь, словно сама тьма обрела форму, вышел ОН.

Он был облачён в безупречный тёмный костюм, который лишь подчёркивал его мощное, атлетическое сложение. Кожа — мертвенно-бледная, будто вылепленная из фарфора под луной. Черты лица — идеальные и острые, будто высеченные из мрамора ледяным ветром. Но главное — это глаза. Глубокие, бездонные глаза, в которых, казалось, плавали все осколки разрушенных миров. В них не было ни злобы, ни гнева — лишь леденящая, вселенская пустота. Его голос, когда он заговорил, был тихим, но прорезал звенящую тишину, как лезвие, и каждый звук скребся по душе.

— Ты — угроза для этого мира.

И тогда маленькие существа изменились. Их детские черты растворились, сменившись на утончённые и величавые. Они стали выше, их формы излучали спокойную, безмятежную силу, исходящую от них, как тихий свет. Длинные волосы отливали белоснежным серебром, словно их сплели из лунного света и первого инея. Их лица были прекрасны и невозмутимы, с большими, миндалевидными глазами цвета замёрзшего неба, в которых светилась та самая древняя, безмерная печаль.

О, к нам на огонёк заглянули прекрасные эльфы. Только очень-очень грустные эльфы из самого депрессивного леса Среднеземья, — громко и чётко пронеслось у меня в голове, и я сама вздрогнула от этой мысли, будто произнесла её вслух.

И тут я поймала на себе взгляд одного из них — того, что стоял ближе всех. Его большие, миндалевидные глаза устремились на меня, и в глубине древней печали плеснула едва уловимая волна... смущения? Он медленно моргнул, и его совершенные брови чуть дрогнули. Словно он впервые услышал такое определение и задумался над его точностью.

Его взгляд, полный древней скорби, на мгновение задержался на ней с необычным интересом, будто он разглядывал не призрачную душу, а нечто новое и незнакомое. Он медленно моргнул, и на его идеально печальном лице промелькнула тень чего-то, что могло бы сойти за усталое любопытство.

Нет, показалось,— тут же отмахнулась я про себя.

Двое других Хранителей переглянулись. Один, с более тёмными, почти синими прядями в серебряных волосах, поднял бровь. Другой, самый молодой на вид, прикрыл рот рукой, изображая внезапный приступ кашля, но по дрожанию его плеч было ясно — он подавлял смех. Пятый, стоявший чуть поодаль и казавшийся самым могущественным, лишь испытующе посмотрел на меня, его лицо осталось каменным, но в уголках губ заплясала едва видимая искорка любопытства.

Первый, тот, что со смущением, бросил на молодого короткий, но весомый взгляд, полный укора, и тот мгновенно выпрямился, вновь надев маску отстранённой скорби.

Один из них, чьи серебряные волосы отливали мудростью тысячелетий, сделал шаг вперёд. Его лицо, прекрасное и печальное, выражало не страх, но бесконечную жалость.

— Господин, — обратился он, и в его интонации сквозило не раболепие, но глубочайшее уважение к чину и силе. — Прошу, прояви снисхождение. Она — дитя, не ведающее, что творит. Её душа ранена и заблудилась.

И в его голосе, помимо уважения к Самаэлю, прозвучала нота, чуждая их вечному порядку — крошечная капля личного сочувствия, которое он сам, казалось, не мог до конца объяснить.

— Это дитя чуть не прикончила тебя, Леон, — с усмешкой парировал тот. Его губы даже не дрогнули. — Вы храните баланс этого мира, если я не ошибаюсь? — продолжил он. — Это дитя — аномалия для мира. Если она будет жить, тогда этот мир может умереть раньше, чем должен.

Аномалия. Звучит как диагноз. Доктор, это лечится? Нет? Прекрасно, я всегда хотела быть особенной. Правда, думала, это будет талант к пению, а не угроза мирозданию. Ну уж какая особенная вышла... — пронеслось у меня в голове, пока я наблюдала за этим божественным судилищем.

Тот же хранитель, Леон, чьё лицо напоминало изваяние из чистого льда, слегка склонил голову. Его губы, идеальные и бледные, не дрогнули, но по едва уловимому изменению в его осанке — лёгкому, почти извиняющемуся наклону плеч — можно было понять, что мысль была услышана, принята к сведению и... слегка опечалила его. Двое его собратьев синхронно отвели взгляды, словно изучая узоры на стенах. Молодой Хранитель снова поддавил кашель.