Александр Зубырин – Бог внутри (страница 3)
Отец в эти годы завёл большое хозяйство. Две коровы, пяток свиней, куры, утки, кролики — я уже путался, кто где живёт и чем питается. Помню запах навоза, сена и сырой глины, который въелся в одежду, в кожу, в саму душу, кажется.
Отец не работал. В деревне работы не было. Он целыми днями возился с хозяйством: чинил забор, перебирал старый трактор, который уже три года как не заводился, ходил с вилами от коровника к сеновалу. Мать продолжала работать на фабрике с утра до позднего вечера. Зарплату давали редко, чаще — мукой, тушёнкой или какой-нибудь манкой в мешках. Поэтому хозяйство было не прихотью — выживанием.
Но хозяйство требовало рук. И так как мать всегда была на фабрике, а отец один не справлялся, он начал заставлять нас.
Первое время мы просто помогали: принести воды из колодца, кинуть сена в кормушку, собрать яйца из-под кур. Но к третьему классу это стало системой. Подъём затемно. Отец стоит в дверях: «Вставайте. Скотина ждать не будет».
И мы вставали. Брат и я.
Мать уходила ещё раньше. Поэтому готовка, уборка, стирка — всё легло на сестёр. Отец распределил: старшая сестра ухаживает за братом, средняя — за мной. Я не знаю, было ли это осознанное решение или так само вышло, но моя средняя сестра, моя защитница с детства, снова встала между мной и миром. Она варила мне кашу, зашивала штаны, она же мыла меня в бане по субботам, пока я не научился сам. Старшая сестра ворчала, что ей брат достался ленивый, а я вон какой послушный. Средняя молчала. Как всегда.
Но была одна часть хозяйства, которая стала моим адом на три года. Кормёжка скотины.
Отец поставил нас с братом вдвоём: таскать вёдра с пойлом для свиней, кидать сено коровам, засыпать зерно курам. Мы делали это до школы и после школы. В любую погоду. В грязь, в мороз, в жару, когда навозная жижа чавкала под сапогами и мухи облепляли лицо.
Брат был старше и сильнее. И он вымещал на мне всю свою неприязнь. Сначала просто ругался — «криворукий», «мелкий дурак», «всё рассыпал». Потом начал бить. Не сильно, не до крови, но обидно: толкнёт в грязь, замахнётся черенком от лопаты, щёлкнет по носу так, что слёзы брызнут.
Я не жаловался. Ни отцу, ни матери. Отца я боялся — он бы сказал: «Сам разбирайся». Мать была слишком уставшей, чтобы вникать в наши свары. Даже средней сестре не говорил. Я таил. Внутри меня рос ком. Горячий, твёрдый, как картофелина, забытая в золе. Я стоял в хлеву, смотрел на брата, который в очередной раз обозвал меня, и шептал про себя: «Вырасту — отомщу. Ты ещё узнаешь. Ты заплачешь так же, как я сейчас плачу, только тебя никто не успокоит».
Я представлял, как стану большим и сильным. Как он придёт ко мне просить помощи, а я отвернусь. Эти фантазии были моим вторым фильмом в голове. Первый был про Аню. Второй — про месть.
Бог внутри меня в те моменты молчал. Или, может быть, Он говорил, но я не слышал за шумом собственной злости. А может, Он слушал. Просто слушал мои страшные молитвы, как слушает отец сына, который кричит в подушку, что ненавидит весь мир. И ждал. Ждал, когда я выкричусь. Потому что Бог умеет ждать дольше, чем ты умеешь злиться.
И всё же я не огорчался. Вы удивитесь? Но это правда.
Пока другие дети после школы гоняли мяч по вытоптанному пустырю или резались в карты у коммерческого ларька, я таскал вёдра с водой и засыпал зерно в кормушки. Брат бил меня, да. Но я видел, как у меня растут руки. Появляется сила — та самая, крестьянская, которая не от турников, а от ведра с пойлом, которое надо поднять на уровень груди и перелить в корыто.
Отец был рядом всегда. Стоял у ворот сарая. Не помогал. Не хвалил. Просто смотрел, жуя травинку.
Однажды я в одиночку перекидал целый воз сена на сеновал. Брат куда-то запропастился — то ли заболел, то ли просто сбежал к друзьям, не знаю. Я не стал искать. Я просто делал работу за двоих, пока спина не онемела. Когда я бросил последние вилы и спрыгнул вниз, мокрый, как мышь в ведре, отец вынул травинку изо рта и сказал ровно:
— Ну вот. Можешь, когда хочешь.
И пошёл. А я остался стоять. Этот короткий кивок судьбы — «Можешь, когда хочешь» — был для меня дороже любой медали. Потому что я понял: я становлюсь сильным. Не таким, как городские мальчики, которые не таскали навоз. А таким, как отец. Который мог сломать доску голыми руками, но работу себе найти не мог, потому что страна сломалась быстрее его.
Бог внутри меня начал обретать тело. Не только дух, не только запахи и лоскуты, а мышцы, жилы, пот. Он становился той силой, что даёт выдержать, когда брат толкает тебя лицом в грязь. Не сдачи дать — а просто встать, вытереть лицо и идти дальше.
А дома, вечером, жизнь делилась на два лагеря.
Старшая сестра сидела с братом в одной половине избы. Они о чём-то шептались, иногда смеялись. Брат с ней был другой — не такой, как со мной. Она умела им управлять, льстила ему, называла «мой защитник», и он таял. Хитрость старшей сестры нашла себе применение: она создала себе союзника против всех остальных.
А мы со средней сестрой сидели на нашей половине. Она была умная, училась хорошо, и когда я приходил из школы, ей не нужно было проверять мои тетради — до пятого класса я и сам справлялся. Мы просто сидели рядом. Она что-то читала или вязала, я клеил модельки из спичек или просто смотрел в печку. Иногда она говорила:
— Опять брат обижал?
— Нет, — врал я.
— Врёшь. У тебя глаза красные.
— Я не плакал.
— Знаю, что не плакал. Ты у меня никогда не плачешь теперь. Но я же вижу.
И она клала свою шершавую, умную руку мне на макушку. Мы сидели молча. За окном выла февральская метель. В печке потрескивали дрова. И я думал, что ради этих пяти минут тишины можно потерпеть всё.
Бог внутри меня имел лицо средней сестры. И голос её. И руки в цыпках. Потому что любовь — это не когда тебя спасают от труда. Любовь — это когда садятся рядом и говорят: «Я же вижу». Даже если ты отличник и сам делаешь все уроки.
Аня сидела через две парты от меня, ближе к окну. В первом классе нас рассадили по росту, и я оказался почти на галёрке, а она — в среднем ряду, у самого света. Солнце падало на её волосы, и они светились изнутри, как лампадное масло.
Я смотрел на её затылок. Это было моё главное занятие на всех уроках. Учительница, Антонина Петровна, сухая женщина с указкой, что-то говорила про «жи-ши пиши с буквой и», а я смотрел, как Аня поправляет резинку, как наклоняет голову к тетради, как шевелит лопатками под синей формой, когда пишет.
Иногда она оборачивалась. Резко, будто чувствовала мой взгляд. Тогда я мгновенно утыкался в свою тетрадь, сердце колотилось так громко, что, казалось, весь класс слышит. Она, наверное, думала, что я просто какой-то странный мальчик с задней парты, который вечно краснеет и смотрит в стол. Она не знала, что в моей голове уже случилась наша целая жизнь.
Однажды на перемене она проходила мимо, задела мой учебник, и он упал на пол. Мы наклонились одновременно и чуть не столкнулись лбами. От неё пахло тем же хозяйственным мылом, что и в саду, и ещё чуть-чуть — жжёным сахаром, наверное, мама дала леденец с собой. Я замер. Она подняла учебник, положила на парту и сказала:
— Держи. А то всё в облаках витаешь.
И ушла к своим подружкам. «В облаках витаешь». Три слова. Я перекатывал их во рту неделю, как карамельку. Она заметила, что я витаю в облаках. Значит, она думает обо мне. Хоть немного. Хоть чуть-чуть.
Бог внутри меня в эти моменты не требовал действий. Он просто сидел рядом и тоже смотрел на Аню. Потому что Бог, как и я, умеет любить безответно. Вся история мира — это история безответной любви Бога к человеку, который постоянно отворачивается. Но продолжает «витать в облаках» и ждать.
В третьем классе к нам перевели новенького — Сашку из райцентра. Его отец был каким-то мелким предпринимателем при местной администрации, и Сашка ходил в кроссовках, а не в кирзачах, и носил в портфеле жвачку «Турбо» с вкладышами-тачками.
Он сел рядом с Аней. Их специально посадили вместе — отличница и хулиган, чтобы подтягивать. Я смотрел, как он наклоняется к ней за ластиком, как шепчет что-то на ухо, как она смеётся. Её ямочки на щеках теперь были не для меня. Они были для него.
Я ненавидел Сашку. И одновременно ненавидел себя за эту ненависть. Я же не имел на неё никаких прав. Я даже ни разу не сказал ей ни слова про то, что она для меня значит. Но внутри всё горело. На перемене я стоял у подоконника и смотрел, как они вдвоём идут в столовую. Он что-то рассказывал, она смеялась. Он толкнул её плечом в шутку. Она толкнула в ответ.
Мой внутренний фильм трещал и покрывался помехами, как старый телевизор «Горизонт», когда антенна съезжает с крыши. Воображение отказывалось работать. В животе стоял холодный ком.
В тот день я пришёл домой и вместо того, чтобы пойти кормить кур, залез на сеновал и просидел там час. Средняя сестра нашла меня уже затемно.
— Ты чего? — спросила она, залезая по лестнице. — Брат тебя опять?..
— Нет, — сказал я. — Просто.
Она села рядом, не стала расспрашивать. Просто посидела. И вдруг сказала:
— Я тоже любила одного. Давно. Он на тракториста учился. А потом уехал в город и пропал. Знаешь, что я поняла? Любовь — она как сено. Её можно сложить в копну, а можно развеять по ветру. Если Богу угодно, она вырастет снова. Если нет — значит, не твоя была. Ты ещё маленький, но запомни это.