18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Зубырин – Бог внутри (страница 1)

18

Александр Зубырин

Бог внутри

Вступление

С самого детства я чувствовал: мир — это не только то, что можно увидеть и потрогать. Где-то рядом, за гранью обычного, есть что-то ещё. Что-то, что шепчет в ветре, мерцает в утренней росе, поддерживает, когда земля уходит из-под ног.

Я, как и многие, думал, что это Бог — тот, о котором говорят в церкви, тот, кто на небе, кто создал мир и заботится о каждом.

О вере мне рассказывала мама. Она говорила, что бабушка очень верила и всегда учила её креститься перед сном, шептать: «Господи, помилуй» — в трудную минуту. И мама передала это мне.

Я не помнил бабушку — она ушла, когда мне был всего год. Но почему-то её вера, словно через маму, дошла и до меня. И я верил — искренне, по-детски.

Глава 1.

Я родился в русской деревне, в глубинке, в одна тысяча девятьсот восемьдесят седьмом году. В тот самый год, когда страна уже трещала по швам, но в нашей избе трещали только дрова в печи.

Мать работала на фабрике. Уходила затемно, приходила затемно. Помню не лицо её — оно всегда было в полумраке коридора или размытое усталостью, — а её запах. Когда она переступала порог, избу наполнял резкий, горячий дух машинного масла, смешанного с сырой овечьей шерстью и чуть заметной хлоркой из фабричной столовой. Это был запах движения, запах жизни, которая крутится там, за околицей. Я, маленький, зарывался носом в её колючий свитер, потому что это был единственный способ прикоснуться к тому большому миру, где она пропадала целыми днями.

Она старалась уделить нам время. Это «старалась» выражалось просто: она ставила на стол чугунок с кашей и, пока мы ели, сидела рядом, подперев голову рукой. Глаза её были открыты, но она уже спала. Мы это чувствовали и старались есть тихо.

Позже, когда я узнаю, что такое молитва, я пойму: Бог пахнет для каждого по-своему. Для меня в детстве он пах машинным маслом и усталостью женщины, которая не сдалась.

В том же году, когда я родился, умерла моя бабушка. Месяцев не помню, да и кто их считал в деревне? Она ушла ровно в тот момент, когда я пришёл. Будто передала мне вахту. В доме осталась только одна её фотография — маленькая, с надломленным уголком, где она стоит в платке, завязанном назад, и смотрит куда-то мимо фотографа, в поле. Этот взгляд станет моим первым алтарём.

Отец был строг. Слово «люблю» я от него не слышал ни разу. Но он говорил другое — громко, при всех, глядя не на меня, а куда-то в сторону леса: «Мелкого не обижать. Он — неприкосновенный запас нашей семьи».

Я не знал тогда, что такое «неприкосновенный запас». Думал, это что-то важное, что хранят на чёрный день. И лишь спустя годы понял: для отца я был тем самым ковчегом, в котором он спрятал свою нерастраченную нежность. Он не мог дать её мне в руки, потому что руки у него были грубые и вечно в мозолях. Он просто выставил вокруг меня охрану из слов: «Не обижать».

На словах он выделял меня среди других детей. Но на деле — спрашивал так же строго, как и со всех. Однажды я стоял и смотрел, как он колет дрова. Мне нравился ритм: вдох, замах, выдох — «Хрясь!». Я подобрал с земли щепку, похожую на пистолет. Он перехватил мой взгляд, вытер пот и сказал:

— Любить я тебя люблю, но полешки в сарай понесёшь наравне с братом. Бог всех любит, а дождь на всех льет одинаково. Привыкай.

Я нёс одно полено двумя руками, прижимая к животу. Оно было шершавым, от него пахло смолой и морозом. Я споткнулся и упал. Брат заржал. Отец даже не обернулся. Только сказал громко, в пустоту: «Вставай. Нечего лежать на дороге. Ты у меня особенный, а значит, подниматься должен быстрее всех».

Именно тогда Бог внутри меня впервые обрёл голос, похожий на отцовский. Не ласковый шёпот, а суровое: «Вставай».

Нас у матери было четверо. Старшая сестра, средняя сестра, старший брат и я — последний.

Старшая сестра была хитрой, как лиса, прожившая три жизни. Она умела сидеть на кривой табуретке так, будто это трон. В девяностые, чтобы выжить в деревне, нужно было уметь не вкалывать, а перераспределять чужой труд. И она владела этим искусством в совершенстве. Пока средняя сестра разливала суп по тарелкам, старшая успевала рассказать матери, как именно средняя плохо вымыла пол. И средняя получала выговор. Зато лишний кусок хлеба с маслом перекочёвывал в тарелку старшей. У неё всегда был чистый воротничок, даже в грязь. Голос сладкий, но глаза прищуренные, оценивающие: «Что с тебя можно взять?».

Старший брат меня невзлюбил. Я долго думал — почему? А ответ был прост: отец слишком часто повторял «мелкого не обижать». Брат, видимо, чувствовал себя обделённым этой охраной и отыгрывался на мне, когда взрослые не видели. Я плакал часто. Очень часто.

И тогда приходила она. Средняя сестра.

Руки у неё вечно были в цыпках или в муке. Ходила она быстро, тихо. Говорила мало, но если говорила — то всегда по делу. Её защита была не в громких словах, а в действиях. Она пододвигала свою подушку ближе, чтобы мне не дуло от окна. Она молча вытирала мне слёзы подолом своей юбки.

Однажды старшая сестра за обедом взяла мой кусок сахара — просто так, из вредности. Сахар был дефицитом, его давали к чаю редко, по праздникам или когда я болел. Я открыл рот, чтобы зареветь на всю избу. И тут средняя сестра, молча, под столом, пнула меня ногой. Не больно, но чувствительно. И одними губами прошептала:

— Терпи. Она ждёт, чтобы ты заорал. Если заорёшь — она победила. Молчи, а я тебе вечером свой сахар отдам.

И я замолчал. Это был урок метафизики. Бог внутри не всегда даёт тебе конфету. Иногда Он просто пинает тебя под столом, чтобы ты не показал врагу свою слабость.

Я был маленький. Со мной не играли. Им, старшим, было не до меня — у них свои игры, свои разговоры, свой телевизор с помехами. Я оставался один. В одиночестве я начинал «бедокурить». Рассыпал крупу. Разбивал банку. Стучал ложкой по кастрюле так громко, что звон стоял по всей избе.

Я делал это не потому, что был плохим. Я делал это, чтобы меня заметили. Чтобы хоть кто-то посмотрел в мою сторону и сказал: «Ты есть. Я тебя вижу». Пусть даже этот взгляд будет злым, пусть даже за ним последует подзатыльник. Боль от подзатыльника была лучше, чем невидимость.

Я сидел на полу в кухне и пересыпал гречку из банки в стоящую рядом кастрюлю. Мимо. Специально. Чтобы зёрна стучали громче. Чтобы сестра оторвалась от своих тетрадок, чтобы брат перестал щёлкать телик. Шум гречки — это был мой голос. Мне было мало лет, чтобы сказать: «Мне страшно одному». Но мне хватило ума рассыпать крупу по всему полу.

Мир наконец-то заметил меня. Правда, заметил злым окриком и подзатыльником.

Я тогда не понимал, что это Бог внутри меня стучал гречкой о жестяные стенки моей души. Он хотел, чтобы я сам себя заметил. Но я ещё лет двадцать буду путать голод по Богу с обычным одиночеством.

Однажды обида накрыла меня с головой. Старшая сестра сказала при матери что-то едкое, вроде «Мелкий опять кашу просыпал, весь в отца — руки-крюки». Мать устало махнула рукой. Я выбежал в огород и залез в самую гущу картофельной ботвы. Спрятался. Зарылся в листья, как зверёк.

Через минуту ветки раздвинулись. Это была средняя сестра. Она не стала говорить: «Не плачь, она дура». Она села рядом, прямо на сырую землю, достала из кармана стручок гороха и протянула мне. Мы сидели молча, жевали сладкий, хрустящий горох, и комары звенели над ухом.

А потом она сказала фразу, которую я пронесу через всю свою философию:

— Знаешь, почему старшие нас обижают? Потому что мы — как этот горох в стручке. Мы внутри скорлупы сладкие и целые. А они снаружи уже твёрдые и колючие. Бог таких, как мы, прячет в стручок, чтобы не склевали. Сиди тихо и зрей.

В тот момент я не понял про Бога. Но я понял про стручок. И с тех пор, когда мир становится слишком громким, я ищу свой «стручок» — место внутри себя, где можно просто сидеть и жевать горох, пока буря не пройдёт.

В доме был угол, куда меня ставили в наказание. Там стоял старый сундук с бабушкиными вещами, и на стене висела та самая фотография в платке. Однажды, когда я в очередной раз что-то рассыпал, отец молча взял меня за шкирку, отнёс в тот угол и сказал средней сестре: «Пусть постоит. Там его никто не тронет».

Я стоял и смотрел на женщину на бумаге. Она смотрела на меня из-под платка с каким-то спокойным ожиданием. Я не знал её имени. Но я понял: если я стою здесь, меня никто не обидит. Отец так сказал. Это была его форма любви — выставить меня под защиту той, кого уже нет, но чей взгляд остался.

Позже, думая о Боге, я вспомню этот угол. Бог внутри нас часто живёт в той комнате, куда нас отправили в наказание. Там тихо. Там никто не дёргает. Там только взгляд, который ждёт, когда ты перестанешь суетиться и просто выдохнешь.

Мне было шесть. Я хотел помочь средней сестре нести воду от колодца. Схватился за дужку ведра, чтобы хоть немного приподнять. Вода плеснула, я поскользнулся на мокрой глине и полетел коленями прямо в мелкий гравий. Кровь, грязь, боль. Я заревел так, что куры разбежались.

Прибежала мать, схватила меня в охапку. Но перевязывала меня именно средняя сестра. Она дула на ранку и приговаривала: «Терпи, казак, атаманом будешь». А потом, когда мать ушла к печи, она достала из бабушкиного сундука лоскут старой, выцветшей юбки и перевязала мне колено им.