реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Зубков – Интерунивер (страница 12)

18

Иду в английский кабинет, куда опять же должен прийти Лысенко. Две новые девочки. Приходит Лысенко, девочки сдают списки, мне нечего сдавать. Лысенко читает Кьеркегора. Поэт по Кьеркегору – страдалец. Далее читает выдержки из его парадоксальной диалектики. Временами мне кажется, что это – просто игра слов, набор эффектных сочетаний. Надо бы вникнуть в это.

Далее Лысенко начинает было защищать «чистое искусство» и говорит, что человек – материальная изучаемая структура. Затем мы скатываемся на философские проблемы. Говорим о Стругацких, я с интересом слушаю. Потом Лысенко выдаёт «философию свободы личности», так я это назвал. Лысенко искрится, заставляет нас смеяться и серьёзнеть. Делает предсказания насчёт гибели Америки и человечества. Гибель человечества изнутри, стремлении к жизни. Товарищи задают вопросы, новые девочки тоже. Мы с Юркой уходим, он говорит о «парадоксе гуманизма».

В половине девятого иду в комнату дежурить. Пол затоптанный, ибо начался летний сезон. Выметаю редкие бумажки, мою тряпку в умывальной и вымываю пол. Чистенько. Вразлёт вносятся хохочущие Серж и Лёня-дурачок. Я злюсь на них и понимаю, что это чистейший эгоизм. Выгоняю их. Всё-таки я был себе противен, когда кричал на них и выталкивал за дверь.

Иду снова в школу, взяв полотенце и мыло. Захожу в подвал, быстро раздеваюсь, и попадаю под струю горячей воды (брызгающие заняты) и моюсь, потом занимаю место ушедшего.

Приходит хороший дед и начинает… кричать на нас!!! Зачем налили воды!!! Эх, дед, дед… Я убит.

Вымывшись, поднимаюсь наверх и учу English. Учу около часа; приходит тётя, гонит. Взбегаю наверх и вдруг… странно трясутся перила. А наверху темно, но я вижу, что никого нет. В страхе сбегаю вниз и хочу уже бежать домой, но приходит мысль спрятаться в каморке. Там до полуночи выучиваю English и Историю, и иду домой.

Забытый факт. Почти каждое утро в шесть часов взыгрывает гимн СССР, и я встаю и выключаю радио. Нигде, кажется, я не написал об этом.

Снился недавно сон: я с наслаждением курю американскую сигарету. Странно.

Однажды чуть не кричал на Маслова (после опроса). Меня разозлило то, что он, казалось, хотел поймать меня на ерунде. И я разозлился. Потом с ужасом подумал: а вдруг он не понимал, и просил меня помочь, объяснить!?

Восьмое апреля. Четверг.

Погрыз немного остаток вчерашней булки, сухарик.

В классе читаем с Гамзатом мои записи по истории. Входит Пуцато. «Кто не законспектировал доклад?». Человек 15 поднимают руки, и я вместе с ними. Грозится двойками и бедствиями, начинает давать новый материал. Опять послевоенное строительство, разоблачение культов. Я всё время смотрю на часы. На перемене потягиваюсь. Пристаёт Маслов, я чуть не кричу на него. И тут же становится неловко, и я пытаюсь загладить вину. Не могу я доставлять плохое людям, они мне дороги. А может, это и есть стремление к примирению. Если даже человек мне противен, я вдруг иногда неожиданно для себя самого начинаю чуть ли не дружески говорить с ним. Так с Туркиным всю вторую четверть. Так начинается с Масловым. Так было с Киинуненым. Это остатки, может быть, моей доброты в детстве, которая меня самого удивляла. Когда же произошёл поворот от моей доброты к жестокости в 7-9 классах? Не знаю. Теперь я снова возвращаюсь к доброте. Жестокость? Нет это было что-то другое. В 4 классе уже была жестокость – с той девчонкой, перед которой я испытывал чувство тяжёлой вины. Но ведь это уживалось тогда и с удивительно добрым отношением к Борьке, с его тяжелой болезнью речи, и он звал меня в Сыктывкар, надеялся на встречу. Я был лучше всех для него. Да, я и сейчас жесток, высокомерен подчас, а надо быть добрее.

Итак, история. На втором уроке XX съезд. Пуцато: «О культе говорить только то, что я, ни слова больше, боже упаси вас. И ни в коем случае не по учебникам до 68 года». Как всё это мерзко, бр! Кончается разговор остротами о Хрущеве, о совнархозах, о стиральных машинах и телевизорах. А ведь и перед Пуцато я «лебезю»! Жаль его как-то.

Химия. Я едва не зажариваюсь на солнцепеке. Киинунен опять подскользнулся и загремел. Я жарюсь и жарюсь в дремоте.

Вчера мне было грустно, я понял, что я не поэт. Мне не хочется писать. Поэт – это тот, который не может не писать. Я и не писатель.

Я подошёл к окну. Солнечная прохлада с голубым небом. Где-то стрекочет трактор, это здорово. Птички чирикают.

Этот день пошёл под знаком предвкушением майского Сыктывкара. Эх, просто удивительно хорошо становится на душе. Сыктывкар!

Некоторое время сижу дома. Коля и Максимов начинают бросать иголку. Я прошу у Максимова Проскурякова в класс, где им могут воспользоваться люди. Но этот товарищ не желает отдавать, и мерзко-мерзко с чувством своей правоты говорит: «Тебе придётся здесь попользоваться, я в класс не дам». Ну и злоба же кидается в мою голову. Я ухожу. «И после этого этот товарищ стонет о том, что нет даже дружбы», – думаю. Меня терзает непереносимое отвращение. Хочется освободиться, и я думаю: «А сам я всегда ли делаю хорошо?»

Решаю задачки, которые ужасно не хочется решать. Тоскливо. Золотовицкий мгновенно решает одну задачу, над которой я долго бился. Мгновенно вспыхивает лёгкая злость к нему – именно про это неприятие другого сознания говорил Лысенко. Потом всё сменяется тоской: я не имею права идти в науку. Так можно всю жизнь пробиться над проблемой, не замечая решения, лежащего под боком. Воображение тут же подсовывает картинку: я плачу, прочитав решение, над которым долгие годы, в какой-то газетёнке. Это ужас.

До одиннадцати ещё читаю историю, потом идем с Юркой, выгнанные Абрамовым, домой. Юрка: «Что самое сильное?». Я: «Кит». Юрка: «Нет, темнота».

Дома в разговор включаются Золотовицкий и Венков, переходим с «кита» на кашалоты -> далее кальмар -> реактивное движение -> медуза -> студень -> изготовление студня -> что-такое студень -> высокомолекулярные соединения -> цена полиэтилена -> цена железа -> точка плавления высокомолекулярных соединений –> что такое плавление. Коля совершено неправильно говорит и грубит Золотовицкому, орёт, бесится. Наконец все успокаиваются, становится тихо.

Девятое апреля. Пятница.

Сажусь и натягиваю носки (из них – клубы пыли). Пытаюсь взять конспект у Шурика по Брежневу, у него нет. Из Колиного конспекта заношу в свой только «Помощь Вьетнаму». Думаю – о «подходящей форме вопроса». Формально можно не соврать, соврав фактически. Я думаю – есть ли у этого оправдание? Оказывается, это тоже враньё, трусость.

История. 2 урока. XXI и XXII съезды. Пуцато хихикает над семилетним планом, о 62 годе (обострение), об Орловской области, о проезде Хрущёва. В конце начинает болтать о китайском вооружении, о противоракетной обороне.

Алгебра. 2 урока. Абрамов. Решаем задачки лёгонькие. На перемене кефир и пять минут улицы. Жуём с Золотовицким травку, пробившуюся сквозь ковер гнилого снега. Ребята кидают камни в сарай (хибару).

Егоров. Немного противно. Задерживает нас, путаясь и увязая в «сапоге Шварца».

Бежим на обед, я ем суп и печёнку с галушками.

Я собираю тетради и иду в класс. В столовой захватываю батон. Едим с Гамзатом, я смотрю задачки в Буховцеве. Приходит ужасающая усталость, я валюсь на парту, зевая, засыпаю над книгой, снова просыпаюсь. Тогда, подышав из окна, (тепло, солнце, дымно пахнущий воздух), принимаюсь за Ландсберга.

Сейчас 6 часов вечера. Проблема: надо почитать Толстого, сделать биологию, написать заново доклад (как я бесился, обнаружив его пропажу на днях!) по «Поднятой целине». Сегодня лекция о международном положении.

В аквариуме думал о Марии Яковлевне (жене отца). С ней я жесток, точнее, не человечен. Конечно, можно найти оправдание, может я даже прав для себя, но факт остаётся фактом: мои письма были бы для неё радостью.

Пытаюсь писать доклад, но задумываюсь. Зачем я хочу всё изложить аксиоматически и бесстрастно? Может надо «творить»? Думаю о счастье вновь, о прошлой формулировке, говорили с Юркой: «Мещане счастливы».

Иду на лекцию. Лысый старикашка. «Надо видеть, товарищи…» «Италию надо понимать правильно, товарищи…» Повальное и совершенно бесстыдное бегство. Я высиживаю до вопросов, потом ухожу. В классе пишу доклад; он мне перестал нравиться. Происходит стычка с Максимовым. Он ставит доску на дверь, я отставляю. Он замахивается, толкает меня в угол. Какая злоба! Я не ориентируюсь правильно, и только придя домой, понимаю, как надо было действовать. Хорошо, что я его не ударил.

Десятое апреля. Суббота.

Я просыпаюсь удивительно свежий и бодрый. Вчера вечером не закрыл окно, и воздух в комнате – прелесть!

Литература. Лысенко рассказывает о поэзии Отечественной войны. Затрагивает своё деление людей, вновь говорит о неприятии условий игры. Я думаю, что не знаю, способен ли я к предательству или нет. Я как-то делал мысленный эксперимент, нечто вроде кино-воображения. Я тогда почувствовал дичайший ужас перед пыткой, я умирал даже не от страха, а от какого-то (нет подходящего слова, я не знаю, как это назвать). Не знаю. Какие мгновения! Никак не могу передать! О страхе смерти и говорить не приходится. Его придётся просто выталкивать, не впускать, иначе конец мне.

Физика. 2 урока. Колёсин полтора урока рассказывает о модуляции радиоволн (задание Стучебникова). Я вначале записываю, затем бросаю, потеряв понимание. За двадцать второго урока ещё Харламов что-то рассказывает. Но я совершенно отключился.