Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 24)
Теперь я вижу, что в расселовской остроте меня привлекла «сила слова»: в первой фразе персонажам каламбурно приписывается непроходимая глупость вплоть до желания умереть за нее, а во второй ядовито констатируется осуществление этого желания. Типичный случай словесной магии, причем доведенной до максимума: слова убивают! То есть убивают они, конечно, незадачливых персонажей, философствующий же автор, повелитель слов, остается, надо понимать, вне сферы их летального действия.
Разборов подобных текстов у меня, как оказывается, много, но этот имел интересное продолжение, перепорхнувшее из абстрактно-литературоведческого плана в личный, жизненный.
Статью я написал еще до эмиграции, а выехав за границу и оказавшись в Англии, воспользовался ею для доклада, даже двух – в Оксфорде и Бирмингеме, благо материал англоязычный. Оба раза разбор имел определенный успех, но не сравнимый с тем, который ожидал его при третьем исполнении, уже в Канаде. Процитирую из соответствующей виньетки – «Торонто-80»:
В прениях на сцену поднялся самый знаменитый канадец русского происхождения George Ignatieff, одно время представитель Канады в ООН… Дипломат не посрамил своей репутации и произнес небольшое похвальное слово – несомненный шедевр жанра. Он сказал, что из всех собравшихся он, по-видимому, единственный имел честь слушать как профессора Жолковского, так и профессора Рассела… и рад засвидетельствовать адекватность разбора, основанную на сходном складе ума этих двух ученых.
Чем не история с papoose?! Я нахожу в книгах некое шикарное (у Рассела даже волшебное, правда не столько спасительное, сколько людоедское) словцо, прицепляюсь к нему и держусь за него, пока, наконец, не добиваюсь от авторитетного свидетеля («индейца» Роберто; расселовского знакомца Игнатьева) неожиданного подтверждения некой чудесной причастности к источникам мировой энергии. В случае с papoose подтверждается укорененность этого словца, а заодно с ним и меня самого, в мифогенной америндейской почве; в случае с каламбуром Рассела удостоверяется мое интеллектуальное родство с великим словесным магом, охотно бряцающим своим вербальным оружием.
P. S. Разумеется, вся моя метафорика держится на так называемой добровольной приостановке недоверия (Кольридж). В конце концов, гватемалец Роберто – не алгонкинец, а Игнатьев, скорее всего, просто постарался искусно польстить заезжему докладчику, так что их «свидетельские» показания – отнюдь не доказательства.
Что тут скажешь? Разве что – победителей не судят. У моих врачей тоже ведь не было доказательств, а вот вылечили же. И вообще, что за придирки?! Медики возвращают нам жизнь, но только метафоры даруют ей смысл.
Книжное имя
Дежурная медсестра – важнейшая фигура в жизни пациента ортопедической больницы. Днем и ночью ты зависишь от нее. Заступив на дежурство в семь утра, она в сопровождении нянечки заходит в твой бокс, представляется, называет свое имя, – которое, ты, впрочем, уже знаешь, так как оно, вместе с ее номером телефона, заранее выписывается на небольшой доске напротив твоей кровати, – и это момент для закладки правильных взаимоотношений.
Я всегда стараюсь побыстрее пробиться сквозь облекающие партнера защитные оболочки, в случае американской медсестры – синюю брючную униформу, чтобы иметь дело не с должностью, а с человеком. На этот случай в моем репертуаре имеются всякие, в основном филологические, номера и приколы – ну и понимание, что перебарщивать не след. (Раскрываюсь ли при этом я сам или, наоборот, кутаюсь в профессорскую мантию – отдельный вопрос.)
В то утро медсестрой оказалась стройная восточная красавица, немного слишком высокая для своей очевидной азиатскости, с внятным, вовсе не кукольным лицом, большими черными глазами и свободными манерами молодой американки. Комната буквально осветилась ее присутствием.
– Меня зовут Yvette, сегодня я ваша дежурная медсестра…
Yvette! Иветт Гильбер – «Иветта» Мопассана –
Но для истории про имя времени не нашлось и в следующий раз, – а Иветт явно хотелось рассказать ее без спешки, с чувством, с толком, с расстановкой. Зато мы успели перекинуться парой фраз про ее рост (за шесть футов) и любимый спорт: я предположил волейбол или баскетбол, оказалось – бадминтон. Я поставил под вопрос серьезность бадминтона, она парировала тем, что теперь это олимпийский вид, в общем, знакомство состоялось, лед тронулся, но тайна имени продолжала томить своей неразрешенностью.
Ожидание затягивалось, ретардация следовала за ретардацией, но в конце концов свободная минутка выдалась, и вот что я услышал.
– Когда пришло время родов, мать и отец были в поездке, в другом штате. Там мать положили в родильное отделение, отец был все время при ней, и им сообщили, что будет девочка. Но никакого готового имени у них не было. Тогда им дали специальный каталог имен, огромную книжку, и они принялись ее листать. Начали с «А» и стали двигаться по алфавиту. Американские имена им не нравились. Они старательно проходили страницу за страницей, букву за буквой, но ни на чем не могли остановиться.
– А на Yvette остановились? Yvette им понравилось?
– Нет, не понравилось. Но они поняли, что дошли практически до конца, а начинать сначала у них не было сил. Так я стала Yvette.
– То есть никакой галломании, просто судьба?! А что Иветт – имя как бы уменьшительное, они понимали? Ничего себе малышка Иветт, с меня ростом!
– Ну, сначала-то я и была маленькая, а потом стало уже поздно менять. Я привыкла.
У меня чесался язык рассказать ей про выбор имени для Акакия Акакиевича, но, памятуя, что все хорошо в меру (–
А интертекст к Акакию – неслабый.
Visitable past
Против инварианта, как известно, не попрешь. Леопард не может отказаться от своих пятен, Эдип – от своего комплекса, контрразведчик – от конспирологии, структуралист, тем более якобсоновского толка, – от инвариантных структур.
Речь, понятно, пойдет pro domo sua. И вопрос на засыпку тут такой: интересуют ли данного конкретного структуралиста, как того требует научная объективность, вообще любые структуры или только некоторые – созвучные его собственным комплексам и пятнам.
Что за многими текстами, которые я в течение десятилетий выбирал для анализа, скрывается некий инвариант, я догадался совсем недавно. Хотя в предупреждениях недостатка не было.
Сергей Зенкин, редактор моих «Блуждающих снов», посвятил целое эссе уличению меня в попытках структурно перещеголять описываемых авторов.
М. Л. Гаспаров заметил, что мой квазифрейдистский анализ властных стратегий Эйзенштейна в «Иване Грозном» невольно приглашает читателя задуматься о моем собственном исследовательском подсознании.
Лев Лосев, прочитав, правда, не статью, а рассказ «Дачники», усмотрел в нем фантазии автора о его чудесном происхождении сразу от Бахтина, Эйзенштейна и сэра Исайи Берлина.
А Михаил Ямпольский, мой соавтор по «Бабелю», в рецензии на сборник рассказов «НРЗБ» определил центральный инвариант этой прозы как филологическое, по сути, стремление приблизиться к великим властителям дум.
Общая черта моих любимых текстов – это мотив магического слова, претендующего на истинность или перформативную силу. Мотив, если подумать, родственный инварианту, сформулированному Ямпольским. Ведь магия слова – это опять-таки некая воля/приверженность/оппозиция к власти, то есть все та же ориентация на великое, причем в типично филологическом, словесном, повороте.
Сюда же примыкают давно занимающие меня тексты немного другого типа. Это исторические сюжеты, обычно обращенные в, по формулировке Генри Джеймса, visitable past, «доступное для посещения прошлое», типа романов Вальтера Скотта, «Капитанской дочки» и «Писем Асперна». В них с хрестоматийными фигурами недавней истории взаимодействуют рядовые герои, годящиеся в отцы или деды автору и его современникам, так что История преподносится «домашним образом» (Пушкин) и мы по-свойски прикасаемся к ней. Тоже магия, но уже не чисто словесная, а нарративная и историческая.
Еще более острым прикасание оказывается при чтении не романов, а нон-фикшн – мемуаров, дневников, архивных документов. Найти на страницах истории, в соседстве «великих», кого-то из «своих» и, значит, символически себя самого – особый кайф, сродни желанию, чтобы государю было при случае доложено, что вот, мол, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Этим не гнушался и Пушкин, с его Ибрагимом Ганнибалом при Петре и Гаврилой (реальным) и Афанасием (вымышленным) Пушкиными в «Борисе Годунове».
Ну, положиться на собственных родственников дано не каждому, поэтому я готов довольствоваться родственниками и знакомыми знакомых. Заманчивой целью остается приближение к сонму великих, и любое посредничество не помешает.