Александр Жолковский – Все свои. 60 виньеток и 2 рассказа (страница 25)
Чтение вообще предполагает идентификацию с читаемым – с героем, героиней, а главное, с автором, особенно в случае нон-фикшн. Читаешь Ходасевича и соглашаешься с его взглядом на Брюсова, Горького, Маяковского. На минуту тревожно отодвинешься, спросишь себя, а не потому ли ты соглашаешься, что он тоже эмигрант, антисоветчик, да еще, оказывается, и еврей, но потом успокоишься, поняв, что таких много, а Ходасевич один.
Это, конечно, прикосновение, но, увы, чисто интеллектуальное, nothing personal.
А лично иногда ходишь с самой историей рядом, можно сказать накоротке, и ничего не подозреваешь.
Например, знакомишься с прелестной английской леди, причем совершенно в научном плане бескорыстно – исключительно ради ее прелестей, и однажды, из ее случайной обмолвки, заключаешь, что ее бывший муж, фамилию которого она все еще носит, был тем единственным русистом в делегации английских студентов, который в мае 1954 года задал Ахматовой и Зощенко роковой вопрос об их отношении к Постановлению ЦК 1946 года[30]. То есть что он задолго до тебя не только любил прелестную леди, но и как бы травил Ахматову.
Или вдруг обнаруживаешь такое.
Почти всю свою советскую научную жизнь я прожил в Лаборатории машинного перевода, под крылом у любимого начальника Виктора Юльевича Розенцвейга (1911–1998), причем, конечно, знал, что он был иммигрантом-коммунистом из Румынии, когда-то (во время войны?) работал в НКВД и даже сохранил там какие-то связи, позволявшие ему создавать условия для наших подвигов на переднем крае науки. Где-то «там» и когда-то «тогда» он, возможно, был слугой царю, но здесь и теперь – für uns – бесспорным отцом солдатам.
Заботился он и о нашем житейском благополучии, в частности помогал найти, вдобавок к бессребренической зарплате, выгодную халтуру: например, перевод каких-то документов Организации Объединенных Наций, которыми по его протекции нас щедро снабжала заведующая соседним с Лабораторией кабинетом, интеллигентная дама средних лет, со скульптурным загорелым лицом и густыми темными волосами, оттенявшими стильную седую прядь, mèche blanche. А лечила нас и наших близких жена В. Ю., Анна Марковна Маршак, прописывавшая правильные лекарства, клавшая в лучшие больницы и кормившая изысканными обедами.
И вот прошло типа сто лет, многие из нас эмигрировали, эмигрировал и сам В. Ю., всегда нас от этого отговаривавший, и в эмиграции, в Бостоне, на руках у тоже эмигрировавшего сына, умер. А потом прошло еще десять лет, и ко мне в Москве зашел брать интервью Михаил Эдельштейн, оказавшийся родственником В. Ю. Мы разговорились о нем, и Миша сказал, что служба в органах службой, дружба с ООН дружбой, но самое интересное – это кем был не В. Ю., а милая дама с седой прядью:
старшая сестра нашего любимого В. Ю. В период ооновских переводов ей было около семидесяти, а умерла она в восемьдесят семь не своей смертью, а сбитая автобусом (по чьему заданию – остается гадать)[31].
Уф! Однако вернемся к книгам. Читаешь публицистику Бунина, с которым тебя связывают, помимо прочего, несколько любовно проанализированных текстов, и тоже одобряешь. То есть присоединяешься – пристраиваешься – к его здоровому антисоветизму, к трезвому взгляду на Горького, Брюсова, Белого, Маяковского, к издевательской пародии на Ахматову… Вчуже оправдываешь даже его пристрастное неприятие Блока, немного, правда, вздрагиваешь, когда в пренебрежительном списке натыкаешься на Пастернака и Бабеля – особенно Бабеля, поскольку ты как раз недавно сравнил бунинские повествовательные дерзости (во «В некотором царстве» с бабелевскими в «Справке»). В целом же все равно любуешься задиристой непримиримостью пишущего.
Но все это, вот именно, вчуже, опосредованно, через литературу. И вдруг глаз останавливается на житейски знакомой фамилии и подходящем, вроде бы, имени.
…Ах, русская интеллигенция, русская интеллигенция! Уж столько «интересного» приходится нам видеть, что следовало бы в три ручья плакать, а мы только по-дурацки восхищаемся: «Очень интересно!»
Комиссаром иностранных дел, одним из представителей «рабоче-крестьянской» власти был в Одессе прошлым летом какой-то Юзя Ревзин, как нежно называли его даже у П. Лет двадцати пяти, большой франт, большой эстет, сладко хорошенький… Когда пришли добровольцы, он не бежал, а затаился в Одессе. Возвращаюсь однажды из отдела пропаганды домой, подъезжаю к крыльцу и вдруг вижу, что прямо навстречу мне этот самый Юзя. И я, идиот, так потерялся, что, вместо того чтобы схватить эту гадину за шиворот и тащить куда следует, со всех ног кинулся на крыльцо. Успел только заметить, как смертельно побледнел он.
Нет, ни к черту мы не годимся[32].
Ревзин – фамилия мне не совсем чуждая. В нашем доме на Метростроевской (Остоженке), 41, жили, как я понимаю, старый писатель Ревзин, благообразный седой джентльмен, и двое его то ли сыновей, то ли племянников, Санька и Давид, оба значительно старше нас мальчишек, но сравнительно молодые. «Санька» в дальнейшем оказался Исааком Иосифовичем, преподавателем немецкого языка в том же Инязе им. Мориса Тореза, где располагалась наша Лаборатория. И. И., друживший и соавторствовавший с Розенцвейгом, увлекся новыми, «математическими», методами в языкознании, о которых написал много статей и книг, полных, на наш со Щегловым саркастический взгляд, неофитского занудства. По их поводу мы неумеренно зубоскалили, чем, наверное, попортили И. И. немало крови, и он простил нас очень и очень нескоро, лишь незадолго до смерти – в ответ на мое запоздалое покаяние.
Из Иняза И. И. вскоре пошел на повышение – перевелся в Институт славяноведения в сектор к Вяч. Вс. Иванову. На той же волне он влюбился в очаровательную, юную (а впрочем, уже, хотя и как-то не очень основательно, замужнюю), интеллектуальную до зубов смуглянку Олю Карпинскую, стал расходиться и, в конце концов, развелся с первой женой, строгой белокурой хромоножкой (помню ее стремительно, сосредоточенно, не подымая глаз, проходящей по двору нашего дома). И женился на тоже разведшейся Оле.
По ходу этого процесса он впервые, по-крупному и раз и навсегда разругался с Розенцвейгом. Я всегда полагал, что ссора произошла из‐за попыток В. Ю. отстаивать перед ним идею единобрачия (как он однажды отстаивал ее в аналогичной ситуации со мной), однако, по недавнему авторитетному свидетельству общего знакомого, причиной разрыва был не кто иной, как я сам, которого И. И. безуспешно требовал уволить с работы за хохмы на его счет в моем «Who Is Who & What is What In Linguistics» (1967). И одним из косвенных последствий этого стала преждевременная, в возрасте 51 года, смерть И. И, наступившая в результате безобразного невнимания к его истории болезни со стороны врачей академической больницы, где он находился не под наблюдением Анны Марковны (о каковом см. выше), а, увы, на общих советских основаниях.
Олю я тоже знал – и до их брака, и после; мы и сейчас приятельствуем, хотя общаемся, лично или по телефону, не чаще раза год.
Началось с того, что в середине 1950‐х (шестьдесят лет назад – интервал вполне вальтерскоттовский), по утрам на пути в МГУ (филфак был еще на Моховой) мы часто оказывались в одном и том же битком набитом автобусе № 55 (она жила где-то в переулках ниже Остоженки, почти у самой Москва-реки). Мы долго переглядывались, потом, наконец, познакомились. Общей была не только филфаковская, но и дальнейшая семиотическая тусовка. (Забавные романические детали нашего знакомства со свойственной мне деликатностью опускаю.)
У Оли и Исаака Иосифовича родилось двое сыновей, из которых один, Григорий Исаакович, блестящий публицист и архитектурный критик, очень знаменит. Я всегда с почтительным удовольствием слушаю его и читаю и даже немного с ним знаком. (Сама Оля давно профессорствует в МГУ, и у нее в свое время успела поучиться Лада.)
Но бывают и другие Ревзины. Так, в отделе реализации издательства НЛО работает Инна Ревзина, которая, в ответ на мой вопрос, кем она приходится известному мне почтенному семейству, проявила полное незнакомство с его существованием.
Тем острее встает вопрос о моей хотя бы косвенной причастности к судьбе Юзи Ревзина, а через него – и к бунинской (особенно учитывая мой интеллектуальный поединок с И. И.).
Юзя – это, конечно, уменьшительное от Иосиф, так что лексически он годится в отцы Исааку Иосифовичу, который к тому же родился в 1923 году (то есть три года спустя после одесской записи Бунина, за которой вскоре последовало возвращение красных и бегство писателя за границу). И родился не где-нибудь, а в Стамбуле, жил же в дальнейшем все-таки в СССР. Онлайн есть также данные о годах жизни и гибели на войне некоего Иосифа Исааковича Ревзина (1893–1941), по возрасту годящегося и в отцы Исааку Иосифовичу, и в шапочные знакомцы Бунину. Но в Википедии братом Исаака Иосифовича объявляется довольно известный писатель Григорий Иосифович Ревзин (1885–1961) – вероятно, тот, которого я помню по дворовому детству. Получается, что дети одного отца, некоего Иосифа, родились от него с интервалом в 38 лет! В этом нет ничего невозможного, но тогда отпадает соблазнительная для меня гипотеза об отцовстве Юзи, которому, на зоркий взгляд Бунина, в 1920‐м было лет двадцать пять.