Александр X – Волчий рынок (страница 5)
— Откуда ты знаешь? — спросил Тавиев.
— Я не знаю. Я предполагаю. Если бы Гольдштейн порвал расписку — он бы сказал тебе об этом. А он промолчал. И когда я у него спросил месяц назад — случайно, за ужином, — он ответил, что не помнит никакой расписки. А Гольдштейн помнит всё. Значит, он не хочет, чтобы ты знал, есть она у него или нет.
Тавиев закрыл глаза. Расписка, написанная от руки синей ручкой, — это документ. Не копия. Подлинник. С его подписью. С датой. С суммой. Если она у Гольдштейна — он может предъявить её в любой момент. И потребовать долг, который уже погашен, но без доказательств погашения. Это называется «мёртвая петля». Классика девяностых. И Тавиев сам шагнул в неё, доверившись человеку, которого считал партнёром.
— Что предлагаешь? — спросил он, не открывая глаз.
— Поговори с ним. Попроси вернуть расписку. Или хотя бы подтвердить письменно, что долга нет.
— Если он не захочет?
Гурвич развёл руками. Ответ был очевиден: если Гольдштейн не захочет подтверждать отсутствие долга — значит, долг есть. Вернее, его нет, но Гольдштейну выгодно, чтобы он был. И он будет висеть над Тавиевым как дамоклов меч, пока ситуация не разрешится тем или иным способом.
Дождь за окном усилился. Тавиев открыл глаза и посмотрел на Гурвича.
— Менахем, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты подготовил ещё один комплект документов. Параллельный учёт. Всё, что у нас есть неформального: займы, поручительства, расписки, договорённости на словах. Я хочу знать, сколько верёвок на мне висит и кто держит концы. А с распиской разберёмся. Либо я её выкуплю, при первой же возможности. Либо сам что-нибудь найду на него, для будущего торга. Пока готовь документы.
— Это опасно, Берл. Если такой документ попадёт не в те руки...
— Поэтому он не попадёт. Ты сделаешь его в единственном экземпляре. От руки. И отдашь мне. Без копий. Без файлов. Без следов.
Гурвич кивнул. Он понимал: Тавиев готовится к войне. Не к той, где стреляют. К той, где предъявляют документы.
А в ресторане «Орёл» в этот момент за дальним столиком сидели двое. Гольдштейн и Ландау. Никто не видел, как они встретились. Никто не слышал, о чём они говорили. Даже Элиав Кац, который сидел в машине напротив входа, видел только две фигуры в окне — без деталей, без звука.
Разговор за столиком был недолгим. Ландау говорил мало — он вообще мало говорил. Гольдштейн задавал вопросы. И по тому, как Ландау отвечал — коротко, без эмоций, с паузами, — Гольдштейн понимал: ситуация меняется. Не завтра. Сегодня.
— Твой человек — Мейлах, — сказал Ландау. — Он копает под меня.
— Я знаю.
— Зачем он тебе такой?
— Он не мой. Он — инструмент.
— Инструменты иногда бьют по рукам.
— Я знаю, — повторил Гольдштейн. — Что ты предлагаешь?
— Я ничего не предлагаю. Я информирую. Твой инструмент работает слишком громко. Если он продолжит в том же духе, я его сломаю. Не потому что хочу. Потому что у меня есть начальники, которые не любят, когда в их огород заглядывают.
Гольдштейн отпил чай. Помолчал. Потом сказал:
— Ты не сломаешь его сейчас. Он нужен мне для одной сделки. Через месяц — делай с ним что хочешь.
— Через месяц он может стать проблемой, которую не решить без шума.
— Тогда реши её без шума сейчас. Но не трогай его. Тронь того, кто за ним стоит.
Ландау посмотрел на Гольдштейна. Пауза. Пять секунд. Шесть.
— Ты предлагаешь мне убрать человека Мейлаха, чтобы Мейлах понял, что он не главный?
— Я предлагаю тебе напомнить ему, где граница. Он умный. Он поймёт.
Ландау не ответил. Он допил кофе, встал и вышел. Гольдштейн остался сидеть. Он знал, что Ландау сделает то, что он предложил. Потому что это в его интересах. Граница — это то, на чём стоит Ландау. И если Мейлах её не видит, кто-то должен ему показать.
На следующий день всё завертелось быстрее, чем Тавиев ожидал. Мейлах позвонил в десять утра — не через секретаря, лично.
— Берл. Я посмотрел документы. Меня всё устраивает. Давай работать.
— Что ты предлагаешь?
— Двадцать три миллиона. Первый транш — десять, через неделю после подписания. Остальное — по графику. Обеспечение — двадцать процентов акций твоего холдинга. Доля в проекте — тридцать процентов мне, семьдесят тебе. Управление остаётся у тебя.
Тавиев молчал. Условия были хорошими. Слишком хорошими, чтобы быть правдой.
— Я хочу, чтобы документы проверил мой юрист, — сказал он.
— Конечно. Давай завтра встретимся у Нахмана. Он подготовит финальную версию.
Тавиев согласился. Он положил трубку и подумал: вот оно. Первый шаг. Деньги приходят. Но вместе с ними приходит зависимость. Двадцать процентов акций — это не контрольный пакет, но это блокирующий. Мейлах не сможет управлять холдингом, но сможет блокировать любое решение, которое ему не понравится. И если он захочет — он сможет сделать так, что Тавиеву придётся выкупать его долю обратно. За совсем другие деньги.
Но выбора не было. Без этих денег новый проект не запускался. Старые кредиты висели. Партнёры ждали. И если Тавиев сейчас отступит — рынок сочтёт это слабостью. А слабых на этом рынке не любят — их едят.
Вечером он снова сидел в машине. Варшавский вёл молча. Тавиев смотрел в окно и думал о расписке, которая, возможно, лежит в сейфе у Гольдштейна. О документах, которые готовит Гурвич. О сыне, который опять где-то пропадает. О жене, с которой они не говорили по душам уже полгода.
Он думал о том, что двадцать пять лет назад у него не было ничего, кроме точки на рынке и патронов в нижнем ящике. И он не боялся. Сейчас у него было всё, и он боялся. Потому что тогда ему нечего было терять. А теперь — было что.
Машина въехала в ворота дома. Тавиев вышел. Варшавский, как всегда, остался в салоне. Тавиев поднялся на крыльцо. Открыл дверь. И увидел, что в гостиной горит свет.
Там сидел его сын — молодой, амбициозный, со стиснутыми челюстями. Ему было двадцать пять, он только что закончил магистратуру и хотел работать в бизнесе отца. Тавиев держал его в стороне — не из-за того, что не доверял, а из-за того, что хотел уберечь. Но сейчас, глядя на сына, он понимал: тот не хочет, чтобы его от чего-то защищали. Он хочет в игру.
И он в неё войдёт. Рано или поздно. А когда войдёт — станет либо союзником, либо разменной монетой в руках тех, кто играет против Тавиева.
Тавиев прошёл мимо сына, не сказав ни слова. Поднялся в кабинет. Открыл сейф. Достал папку с документами, которую подготовил Дрейфус. Начал читать — внимательно, строчку за строчкой, пытаясь найти то, что Дрейфус не вписал, а Мейлах наверняка уже знает.
Где-то в городе Элиав Кац докладывал Мейлаху о результатах наблюдения за Ландау. Где-то ещё Менахем Гурвич сидел над бумагами и составлял параллельный учёт — тот самый, который мог спасти или погубить Тавиева. Где-то в своём доме Пинхас Гольдштейн перебирал старые фотографии и ждал. А где-то в другом месте Марк Ландау отдавал распоряжение — короткое, из нескольких слов, — которое должно было напомнить Мейлаху, где проходит граница.
Первые деньги ещё не перешли из рук в руки. Но машина уже была запущена. И каждый, кто сидел в ней, думал, что управляет ею.
Ошибались все.
Кроме, возможно, того, кто эту машину сконструировал. Но кто это был — пока не знал никто. Даже сам конструктор.
ГЛАВА 3. ИНФОРМАЦИЯ — ПЕРВЫЙ АКТИВ
Ривка Шорр знала о смерти женщины по имени Дина Рапопорт больше, чем кто бы то ни было, включая следователя, который вёл это дело семь лет назад и закрыл его за отсутствием состава преступления. Она знала не только то, что было в официальном заключении, но и то, чего в нём не было. А отсутствовали там две страницы — те самые, на которых эксперт-почерковед подтверждал, что подпись на последнем документе, подписанном Диной перед смертью, не является её подписью.
Эти две страницы лежали в сейфе у Ривки. Не в банке. Не в офисе. В частном доме, в подвале, в стальном ящике с кодовым замком, который она открывала раз в полгода, чтобы убедиться, что бумаги на месте. Это была её страховка. Не на чёрный день — на тот день, когда ей понадобится, чтобы человек по имени Зорах Мейлах сделал то, что ей нужно.
Дину Рапопорт она знала лично. Не близко — они пересекались на нескольких приёмах, обменивались вежливыми фразами. Дина работала в банке, где Мейлах тогда возглавлял кредитный департамент. Она была младшим бухгалтером, тридцать два года, незамужняя, без детей. Тихая, старательная, с глазами человека, который боится ошибиться. В банке она занималась проводками по особым счетам — тем самым, через которые Мейлах гонял деньги клиентов так, что налоговая не видела ни входа, ни выхода. Дина не была соучастницей в полном смысле слова — она просто делала, что говорили. Ставила подписи. Заверяла бумаги. А когда Мейлаху понадобилось вывести особо крупную сумму, именно её подпись оказалась на платёжке, которая ушла в офшор.
Через месяц после этого платёжкой заинтересовалась служба внутреннего контроля банка. Ещё через неделю Дину вызвали на беседу. А ещё через три дня она выбросилась из окна своей квартиры на девятом этаже.
Официальное заключение: самоубийство на фоне депрессии. Следователь, который вёл дело, получил повышение через полгода — его перевели в другой город с более высокой должностью и квартирой от ведомства. Никто не связал эти два события. Кроме Ривки.