18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Воропаев – В странных местах (страница 5)

18

— Как бы не влететь в болото, место уж слишком низкое. С лошадьми можем и не пройти. Слышите, Кривицкий?!

Вот еще что — штаб-ротмистр Ромашов не готов взять на себя ответственность за их группу, все время эта позиция сквозит в его словах. Кривицкий с двумя белыми крестиками и Станиславом, полученными еще за Германскую, воспринимался товарищами бывалым воякой. А ведь это не так, все не так… Николай остановился, схватившись рукой за сорочий ствол березы. Справа, кажется, лес идет погуще и повыше, даже, будто, гряда. Туда что ли двигаться? Только вот не разглядишь хорошенько, как куриная слепота навалилась: вечереет и давешняя туча из-за спины все наползает, а край у нее — золотая лента; горит в глазах, если неосторожно глянешь наверх.

Бойцы, увидев, что их командир мешкает, остановились, прислонились на минутку потными спинами к деревьям или камням; те, которые ушли вперед, оглядывались, держа коней в повод, ожидая новой команды. Все вокруг было, как в синеватой дымке. Кривицкий непроизвольно провел рукой по глазам — от сумерек, как от паутины. Реальность соскальзывала в театральную позу, в условность… и звуки движения отряда добирались к нему задушенными, и очень сильно и безнадежно пахло сырым мхом — поверх всего. Снова Николай почувствовал, что не верит вполне своим же глазам; в кончиках пальцев предательски закололи сладкие иголочки, как от онемения. Сейчас должно было прийти верное слово, все тело ждало его, чтобы соединиться — получив, произнести его, даже полушепотом, и несовершенный мир вокруг, напитавшись силой, опять поправится…

— Ставь! — услышал он приглушенный голос.

Или это ему только почудилось. Но вот кобыла его тоже что-то учуяла — прядет острым ухом. И как будто возглас донесся оттуда, от каменных россыпей. Кривицкий потянулся к револьверу. Шагнул вправо, прикрываясь острым обломком скалы. Снова донесся звук, в этот раз словно металлический. Николай обернулся к своим, успел крикнуть; в следующий миг на грядах застучал пулемет, часто и сухо затрещали выстрелы винтовок. Пули жалили деревья, в брызги расщепляя кору, гудели над головой, с чмокающим звуком проваливались в мох возле ног. Движимые одним лишь инстинктом, а не расчетом, люди бросились бежать в противоположную сторону. Каждую секунду смерть могла догнать их, толкнуть в спину, и солдаты падали в податливый мох. Но не потому, что ранены или убиты — судьба еще щадила их — а потому, что путались в полах шинелей, поскальзывались на кочках. Тут же они, торопливо, вскакивали, пригибаясь, бежали дальше, отшатываясь, когда смертельная оса пролетала рядом. Поручик Кривицкий бежал последним и разом видел всех, и когда кто-нибудь из его товарищей падал, сжимал зубы и бросался в его сторону. И радовался, когда боец вновь поднимался. Все это под непрекращающийся смертельный град. Револьвер был у Николая в руке, но он забыл о нем — ни разу не повернулся, чтобы выстрелить в ответ. Он и себя-то не помнил.

А потом выстрелы за спиной сами собой стихли, и оказалось, что отряд угодил в самое злое болото; под ногами беспрестанно дрожало и раскачивалось. Но и здесь каким-то чудом обошлось, никто не потонул, может, потому, что везде из дрыгвы́ торчали деревца, пусть и тонкие, и можно было схватиться за них. В какую-то минуту где-то далеко за деревьями гулко ухнуло. Застонал, раздирая воздух знакомым звуком, тридцати семи миллиметровый артиллерийский снаряд. Надо же, красные притащили в лес траншейную пушку. Вот же черти неугомонные, они и вправду в свое дело крепко верят.

Снаряд ударил ровно посередине прогалины, между бойцами, вошел в мягкую почву, разбросав вокруг себя рваные ошметки мха… и не взорвался. Смешно же? У Николая затряслись плечи, он согнулся, чтобы никто не увидел выражение его лица… Из сердца трясины уползали на четвереньках, как дикие звери; под локтями и коленями выступали черные торфяные лужицы. И все, снова все выжили. Но лошадей они потеряли, их пришлось бросить.

Бойцы выбирались на сухое и падали в изнеможении. Лежали ничком, прижимаясь щекой к серому мху, или навзничь, глядя на осеннее небо. Потом начинали переговариваться. Вот уже послышался смех. Уютно потянуло табачным дымом. Рядом с Кривицким сидел круглоголовый парень, Николай помнил его — казанский, из железнодорожных студентов. Он, счастливо оглядываясь по сторонам, рукой, измазанной в болотную жижу, утирал лоб.

— Прорвались, гражданин поручик. Счастливый день.

По обращению Кривицкий понял, что боец еще Комучевский*, наверняка, социалист-революционер и вновь почувствовал нелепость ситуации. Дело не в том, что в отряде их невозможная людская солянка — от непреклонных монархистов до меньшевиков — по какому праву он распоряжается судьбами других людей, на каком неясном основании отдает приказы, а бойцы его, каждый из которых есть центр собственного мироздания, из какой молчаливо принятой условности подчиняются ему? Вот этот студент… Нащекин — в его взгляде чувствуется, что он ждет от командира одобрения своей молодцеватости и преданности делу. Зачем? Ведь Николай сам давно уже чувствует безнадежность и не верит в свою правоту. Воюет по привычке — потому что товарищи с этой стороны, и просто, чтобы выжить. Во что ему верить? Что они переучредят Россию? Нельзя написать новый, лучший мир поверх прежнего.

Вот большевики просто отринули реальность и с новыми словами строят свою мечту заново, в зияющей пустоте — и делают верно. Нет старого мира, нет. И ничего нет. Не честнее ли велеть своим товарищам бросить винтовки и бежать от морока. Оставьте нас в покое, мы навоевались вдоволь. Мы не верим ни в идеи, ни в символы. Или верим, во что хотите. В соединение несоединимого. Амальгама… А вот и то слово! Дрожит расплавленными добела краями.

Кривицкий встал и побрел прочь от болота, в сторону светлой прогалины, которую с той стороны сосняка лизали языки тумана; винтовку он свою, несмотря на мысли, конечно, во мху не оставил. Тут же на другом конце поляны поднялся Ромашов, словно Николай отдал ему команду, а затем, один за другим, и все бойцы.

Они вошли в туман, как в реку. Брели молча — неясные фигуры, покачивающиеся при ходьбе, чуть зеленоватые. Странная умиротворенность, овладела Кривицким, даже покорность грядущему; пришло ощущение, что самое главное уже произошло и под этот неясный плеск они пересекли последнюю черту. Уже произошло? Но разве не должно было случиться напоследок что-нибудь яркое? Особенное. Ведь жизнь закончилась… Эта фраза, которую Николай столько раз встречал и в литературе и в обиходных разговорах — «вся жизнь в один миг пролетала перед глазами». Что это на самом деле значит? Как она стала такой избитой? Если за ней ничего нет, почему же она почти обязательно произносится человеком, рассказывающим о случае, когда он находился в смертельной опасности. Никак не узнать настоящую причину… Двадцать три года — немало; жаль, что нельзя снова пережить пережитое, хотя и оно уже другое, ведь нет возможности сохранить его неприкосновенным — каждый раз когда обращаешься к нему в своей памяти, оно едва заметно меняется. А он хотел бы увидеть снова тех окуньков, трогающих в воде любопытными ртами ноги кузины.

Тогда Миколка и слова такого не слыхал, а уже знал, что эти заливные луга повокруг левого берега Ресты и зеленые холмы, на котором стоит дом деда, и дальше в сторону Захарполья — это все счастливая страна. Она проникает сразу во все миры, лежит на всех лугах, звенит сквозь них летней струной; а за ракитами, если захотеть, можно найти тропический остров, вычитанный вчера вечером в растрепанной книге… Утром спуститься вниз, идти через серебряные от несброшенной росы тра́вы, с длинной ореховой удой на плече; держать ее, дрожащую, в руке, щурясь от бликов на воде, смотреть на поплавок и жевать кусок хлеба из кармана, хрустеть пузатым огурцом. Вот когда не казалось, что мир вокруг нереален. И горьковатый вкус огурца, и босые ноги, посеченные осокой, и полосатые мухи-журчалки, разглядывающие твое лицо, — все настоящий рай, и все навсегда. Бесконечно как лето. А когда бесконечность кончится — идти в гимназию, носить твердый воротничок гимнастерки и фуражку, зубрить латынь, но это когда еще будет!..

Целый день Николай пропадал в меандрах петляющей по лугам реки. Рыбалил, купался, ловил синих стрекоз, пек на камнях красноперую плотву, спал в полуденную жару на песчаном откосе у деревянных опор мостка. А за мостком — загородные дома могилевских господ, чиновников, инженеров и дружок Сережа, готовый всегда сбежать из-под надзора на волю. Остальные-то дачники не больно с ним водились: и с другого берега он, а это уже повод подраться, и хуторской — значит, чуть ли не деревенский, а Кривицкие, и в правду, не совсем из настоящих дворян — из однодворцев, или, как тут таких называют, из околичной шляхты. А этих мелкопоместных еще при Елизавете из родословных книг вымарали, хотя в каждой семье, как зеницу ока берегли старые грамоты, не смешивались с мещанами, а тем паче деревенскими. Ах, как тогда задевало все это, а позже, когда подрос и учился в старших классах (а жил на квартире у крестного), переросло в настоящую болячку; все потому, что такую же фамилию носил старинный род польских магнатов, у которых и в Могилеве имелся небольшой дворец. «Ты из каких Кривицких будешь? — спрашивали однокашники. — Из тех, из гетманских?». — «Из однодворцев» — отвечал Николай. — «Ну и дурак, братец!».