18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Воропаев – В странных местах (страница 6)

18

Время отрочества вообще обернулось самыми тоскливыми и стесненными годами жизни, исполненными недовольством собой, погруженными в темные гимназическими коридоры, во все школярские несчастья: необходимостью заучивать неудобоваримые глыбы текста, исторических дат — глухим и бессильным протестом в груди против этого мучения. Еще неосознанным. Единственной пользой от мертвых языков было пробуждение где-то в глубине души своего ритма. Этим ритмом можно было удержать пугливое слово и рассмотреть его.

А отец — в далекой и загадочной Перми. У него там дело и другая, молодая жена. Приехал с ней в Могилев на святки, большой, крепкий, такой чужой и до тайных слез обожаемый. Морщился на белорусский говор сына, на неверные ударения. Прочитав его стихи — случайно найдя их на этажерке, и пробежав по ним скептическим взглядом, заранее раздражаясь на модное бесполезное баловство, — по-другому посмотрел на Николая; почувствовал что-то. Объявил, что тот час же отправит его в Петербург в гимназию Гуревича, лучшее и прогрессивное заведение империи. Переупрямил и сговорился о том с дедом.

Тогда Николай еще не знал, что навсегда остается в прошлом и пронизанная летним солнцем Реста, и почерневшие от времени стены фамильного дома у старого шляха на Пропойск, постель на сеновале чердака, молоко в горнице, светящееся из крынки теплой тайной… Деда убили в семнадцатом. Лошадь привезла его на хутор уже мертвым. Кто-то выстрелил из-за деревьев, когда однодворец возвращался с рынка, он лишь успел стегануть лошадку и завалился в сено, сберегая кошель. Но это еще только будет…

А сейчас: заледеневшее окно поезда, уплывающие назад фонари могилевского вокзала. Фигура деда на истоптанном снеге, незаконная будка еврея-обувщика на самом краю платформы, как прощальный жест провинции. А потом, сразу — влажный и ветреный Санкт-Петербург! Здесь он, полурусский, полудворянин, жадно впитал в кровь суровый борей столицы. Стал настоящим монархистом, истовым, более преданным орлу Палеологов, чем природные великороссы; даже неизбежное юношеское вольнодумство его было особого рода — Николай огорчался на мягкие черты своего царственного тезки и грезил возрождением северной империи, которая вновь напомнит соседям о своей особой миссии, будет служить укором дряхлому прагматизму старой Европы и окоротит дикие нравы неразвитых соседей. Новая Россия, мечтал он, наконец, освободит из чужих империй и соберет под своим крылом все славянские народы, а для прочих — станет образцом восторжествовавшей справедливости, всюду неся эстетику высокой цивилизации… посылая по миру цепеллины и стальные броненосцы, — строгая и чистая.

Себя Николай разумно причислял не к воинам, а к певцам империи. Вдохновляющего не на ратный подвиг — это все еще впереди — а пробуждению мещанина ото сна, воспитанию у него торжественного и прозорливого вкуса. В крестьянской стране, где всяк верил и в сглаз колдуна, и в болтовню социалиста, а землю до сих пор поднимали деревянной сохой, очень любили умные разговоры, жадно впитывали любую философию. Особенно непонятную. Все кругом — во всех сословиях — чего-то искали, нащупывали и говорили, говорили. Россия была беременна следующей революцией.

Слово обретало невозможную силу, из него нынче можно было лить пули и ядра. Поэтому Николай считал злом декадентство и стал приверженцем акмеизма, провозглашающего предметность тематики и образов. Да страсти кипели и в поэтической среде. О, как кипели — настоящая война! И он погрузился в этот страстный мир с головой.

Кривицкий посещает литературно-философские вечера в «Башне» на Таврической улице и входит в Общество ревнителей художественного слова, участвует во всех поэтических вечерах в своей гимназии и читает свои стихи в кабаре «Бродячая собака», заводит невообразимое множество знакомств. Он пылко отстаивал свои «гиперборейские» взгляды, а его всюду принимали, любили, быть может, потому, что он тогда всюду ходил в гимназической фуражке, с этой смешной детской кокардой… а он не был таким уж ребенком, и по части дам тоже. Еще в той прежней, провинциальной жизни, старшие кузины его просветили. Ничего, ничего — стихам это не мешало, даже наоборот помогало верно видеть, не тратить слово на всякий вздор про алый шиповник.

Нет, не за мальчишеское лицо его привечали; люди чувствовали, что этот гимназист немного здесь и немного там, а оттуда он приносит не только рифму — что-то еще, очень важное. Обещание, что ли…

Времени не хватало на все. И уже в первый год жизни в Санкт-Петербурге первые публикации стихов в журнале «Остров» и «Аполлон». Которые заметил сам Брюсов, и оставил на них рецензию, еще осторожную и сдержанную. Счастье!.. Учился он, правда, в прославленной гимназии совсем неважно, и все время балансировал на грани отчисления, но сам директор гимназии заступался за Николая — «Все правда, но ведь он пишет стихи». Так и добрался до аттестата зрелости.

В тринадцатом году Кривицкий прошел призывную комиссию и по причине астигматизма был освобожден от воинской повинности, но в четырнадцатом, когда грянула Германская война, уже через несколько дней записался добровольцем. В ту пору весь поэтический цех, как и вся страна, отозвался патриотическим подъемом; тевтонам грозили, что на них будет наложена рука сильнейшего духом противника, скифской безжалостной ордой и прочее; вновь заблестели потускневшие вывески единства нации пред Богом, самодержавия, но на фронт почему-то, из всей восторженной публики ушли только Кривицкий и маленький веснушчатый Лифшиц — тайный «парнасец».

Как доброволец Николай был зачислен в вольноопределяющиеся и в этом качестве мог пользоваться определенными льготами. Через месяц подготовки под Псковом он с маршевым эскадроном прибыл на границу с Восточной Пруссией, еще вполне не растерявший поэтического отношения к войне. Излишней восторженности, впрочем, у Николая никогда не было, но понимание войны, как рутины и своеобразного труда пришло позже, вместе с необходимостью совершать ночные обходы, носить нестиранную гимнастерку, спать в окопе.

Дальше… Боевое крещение Кривицкий получил в боях за Августовскую пущу и повышен в звании до ефрейтора; вскорости за ночную разведку был представлен к своему первому Георгиевскому кресту, затем получил подпрапорщика; все это важно… но настоящей вехой для него явилась небольшая вылазка, дерзкая, на грани озорства, совершенная, впрочем, по насущной необходимости — напарнику Николая требовалось новое седло взамен пришедшего в негодность.

Среди белого дня они вдвоем направились в сторону захваченной неприятелем деревни; на ее околице, у дороги, они ранее видели убитую снарядом лошадь.

Перемещались лазутчики перебежками, а потом ползком, между промокших осинок и пожухлых лопухов. Перед глазами Николая двигались ноги товарища, обутые в тяжелые сапоги. К нему вдруг пришло запоздалое раскаяние в глупом мальчишестве и страх: до этого неприятель всегда находился и обстреливался на расстоянии, и отвечал также, а теперь они сами ползли в его логово. Как это у Николая водится, перед глазами стали сами собой рисоваться картинки. В них немцы представлялись то злобными карликами с красными крысиными глазами, то гигантами — неведомыми маорийскими богами, которые сейчас раздвинут огромными татуированными руками верхушки деревьев и закричат «У-у!», словно взрослые, пугающие детей. Это при том, что немцев в Петербурге — теперь в Петрограде: надо отучаться от всего германского — всегда хватало с избытком (даже среди гимназических учителей), но эти, свои, как будто были не в счет.

Неожиданно Кривицкий уткнулся головой в подошвы товарища и, привстав на локте, выглянул из-за его тела вперед — в чем задержка? На полянке, прикрытые от деревни лесной полоской, стояли двое неприятельских солдат. Один в каске, убранной защитной тканью, второй в мягкой круглой шапочке. Они что-то оба рассматривали, крутили в руках какую-то блестящую вещицу; солдат стоящий боком к лазутчикам говорил, а другой, с морщинистым лицом прусского крестьянина, одобрительно гукал. До них было не больше пятнадцати шагов. Винтовка у Николая была заряжена. Он приподнял ее от земли, прицелился и выстрелил. Чужой солдат упал, не вскрикнув, ружейная пуля швырнула его на землю, как удар дубины. Второй — тут же, не оборачиваясь, прыгнул в сторону, стал с треском пробираться через кусты. Его убил напарник Николая.

В стане противника началась лихорадочная стрельба, к ней присоединились свои, от дальнего взгорка. Авантюристы бросились бежать прочь, и обошлось все, слава богу, благополучно. Но это был первый случай, когда Николай видел лицо человека, у которого забрал жизнь.

На память у Кривицкого сохранился подобранный серебряный портсигар. Именно им были на полянке заняты те два немца… Изящная вещица: на крышке затейливый барельеф — что-то из ветхозаветной истории. Как будто сцена у колодца, когда Авраам подыскивал своему сыну Исааку невесту. Голова патриарха на переднем плане — в странном «пернатом» шлеме; словно отделена от всего. Странное чувство будила эта картинка... В восемнадцатом его пришлось продать, ради выживания даже пойти к новым властям на службу. Недолго, пока против большевиков не восстал Чехословацкий корпус, а Кривицкий как раз был в то время в Самаре… Опять он убегает вперед: вначале была революция, отречение царя, неразбериха на фронте. Корниловское восстание и письмо отца из Перми, с просьбой приехать. События мелькали, как в кинематографе — когда с катушки слетает закрепленная пленка — пока не привели его сюда.