Александр Витальиев – Развод с драконом. Хозяйка, которую стерли из рода (страница 2)
— Я устала, — сказала я. — Завтра поговорим о работе.
Он кивнул и ушёл. Я слышала, как заскрипели половицы под его шагами: ровно, как метроном. Потом — тишина. Свеча горела. Я не стала её трогать. Подошла к окну, отодвинула занавеску.
Двор внизу был знакомый. Колодезный сруб, навес, под которым сушили бельё, каменный стол, на котором я однажды раскатывала тесто, когда повар заболел, а в замке не было никого, кто умел бы делать пироги. Теперь стол был пустой. Навес покосился. Бельё на верёвке не висело: значит, некому стирать, или некому развешивать, или некому смотреть.
Я опустила занавеску. В комнате стало темнее. Я села на кровать, не раздеваясь, положила узелок рядом, положила руку на лечебный ящик. Под пальцами — холодное дерево, холодная медь замочка, знакомый вес. Я знала каждую склянку в нём, каждую сушёную веточку, каждую свёрнутую тряпицу. Это была единственная вещь в замке, которая была по-настоящему моей, потому что я собрала её сама.
За стеной кто-то ходил. Тихо, осторожно, прижимаясь к стене, как будто не хотел, чтобы его услышали. Я знала, кто это. По походке, по тому, как он ступал — сначала на носок, потом на пятку, как будто вспоминал, что пол под ним его, а не чужой. Рейнар. Он не зашёл. Он постоял за стеной, и я слышала его дыхание — короткое, ровное, привыкшее отдавать приказы, а не спрашивать. Потом шаги ушли, вниз по лестнице, к кабинету.
Я разделась, сложила платье на стул, легла под одеяло. Оно пахло деревом и пылью, и чуть-чуть — сушёной лавандой, которую я рассыпала в шкафу с бельём, когда ещё была хозяйкой. Кто-то не убрал её. Или кто-то подсыпал заново. Я не стала думать, кто. Утром нужно было встать рано. Утром будет кабинет, и приказ, и работа, и он, сидящий напротив меня, на своём стуле, с привычным выражением лица. Я зажмурилась. Свеча на столе горела ровно, без треска. Я подумала, что если она догорит до утра, то это будет хороший знак. Потом подумала, что это глупость. Потом всё-таки уснула.
Утром меня разбудил не свет, а голоса. По коридору шли двое, и один из них — женский, незнакомый, — говорил другому, мужскому, тихо, но отчётливо:
— …и не забудь, в её комнату постелить новое бельё, из запаса. То, что там, я не знаю откуда, но пахнет так, словно его стирали ещё при прежней хозяйке. Не дай боже лорд увидит.
Я села на кровати. Бельё я не снимала, я спала в рубашке, и теперь она мятая, и волосы спутаны, и я знала, что если я выйду из комнаты, меня увидят именно такой, и это будет не та Элиса, которую они ждали. Я встала, умылась холодной водой из таза, причесалась пальцами, потому что гребень остался в узелке. Надела вчерашнее платье. Надела чистый передник — единственный, который у меня был, — повязала его потуже, чтобы не сползал. Посмотрела на себя в зеркало. Зеркало было мутное, но я всё равно увидела то, что хотела увидеть: ровное лицо, собранные волосы, ни одной лишней складки. Не госпожа. Не бывшая. Хозяйка, которая пришла работать, а не кланяться.
Я вышла из комнаты.
Коридор был пуст. В конце его, у окна, стоял Рейнар. Я не сразу его узнала, потому что он стоял спиной, и плечи у него были опущенные, как будто он привык к тому, что его слушают, и устал от этого. Потом он обернулся. Увидел меня. Я увидела его. Мы стояли в коридоре восточного крыла, в восьми шагах друг от друга, и между нами лежал свет от окна, и его пыль, и два года, в течение которых я не произнесла его имени вслух.
— Элиса, — сказал он. Тихо. Не приказ. Не просьба. Имя, которое я носила, когда была его женой, и которое он никогда не произносил в суде, когда меня вычёркивали.
— Лорд Морр, — сказала я. — Я готова к разговору.
Он кивнул. Повернулся и пошёл вперёд, не оглядываясь, и я пошла за ним, и мы шли по коридору, и под нашими ногами стучал камень, который помнил обоих, и ни один из нас об этом не сказал.
Глава 2. Дорога в грязи
Повозка тряслась так, что зубы стучали. Дорога после ночного дождя развезло в рыжее тесто, и лошадь то и дело оступалась, вытягивая шею с таким усилием, будто тащила не меня, а каменную бабу. Я сидела, прижав к груди свой лечебный ящик, и считала. Не дни, не повороты, а деньги. Это было старое правило, которое я сама себе придумала ещё в первую зиму после свадьбы: если начинаешь считать, перестаёшь чувствовать. Тогда мне нужно было не чувствовать страх перед свекровью, теперь — стыд перед собой. Разница была небольшая.
Семнадцать серебряных за постой в последнем трактире. Четыре медных за вчерашний хлеб и козье молоко. Два серебряных вознице за три дня пути, если не будет поломки. Один серебряный — за починку подпруги, которую он починил сам, из кожи и гвоздя, но взял как за мастера. Итого: двадцать четыре серебряных я должна была вернуть себе до того, как въеду в ворота. Не Рейнару, не роду — себе. Потому что первое, что мне сказали на пороге трактира, где я снимала угол, было: «Вы возвращаетесь как должница кроны, госпожа Вейл». Не «Элиса», даже не «целительница». Госпожа Вейл, по бумаге, как будто меня за эти два года успели перекроить в другой документ.
Я прикрыла глаза. В повозке пахло мокрой рожью, конским потом и той сыростью, какая бывает только в предгорьях, где камни дышат холодом. Под рукой у меня, под слоем тряпок, лежали сушёная мать-и-мачеха, корень лопуха, пучок мяты и три склянки с мазями. Скромно, но на лихорадку, ожог и порез хватит. А больше мне никто не обещал. В приказе, который мне вручили с печатью, было написано «для исполнения долга очага», и я до сих пор не могла решить, что меня ранило сильнее — слово «долг» или слово «очаг». Очаг — это то место, где я у Рейнара была нужна. Долг — это то, чем меня сделали без моего согласия.
Колесо застряло в колее, возница выругался негромко, и повозка качнулась. Я успела подхватить ящик, но не успела подхватить мысль. Она ушла обратно в ту ночь, когда мне вернули мои же документы с выскобленной строкой. Я тогда ещё не знала, что он сделает это так чисто, по закону, с подписью королевского поверенного, что мне даже не к чему было придраться. Потом я узнала — и стало только хуже.
— Жена лорда, опять, — бросил возница, не оборачиваясь. Он сказал это не мне, а лошади, тихо, под нос, но я услышала. В этом тракте все знали, чья я бывшая. И все уже знали, что меня возвращают.
Я не ответила. Вместо этого достала из кармана чистый платок, сложила его вчетверо и прижала к лицу. Платок был свежий, я стирала его вчера, и от него пахло мылом и чуть-чуть мятой — я сама сушила мяту в комнате над трактиром, на подоконнике. Запах был мой, не его, не замка. Я подумала: «Если я сейчас заплачу, это будет его победа». Потом подумала: «Если я сейчас не заплачу, это будет моя». И всё равно заплакала, тихо, в сложенный платок, чтобы возница ничего не услышал. Не от обиды, нет. От того, что я устала быть расчётливой. Два года я считала деньги, чтобы не чувствовать, что меня вычеркнули из собственной жизни. Сейчас мне дали три дня пути, и я просчитала их до последнего медного гроша, и всё равно где-то в груди осталась дыра, в которую проваливалось каждое число.
Повозка тронулась, выровнялась. Дорога пошла в гору. Я опустила платок, посмотрела в окно. Осень здесь была не та, что в городе. Здесь она лежала на камнях, на стенах ущелья, на самой воде ручья, который бежал рядом с дорогой. Жёлтые берёзы, рыжие осины, и между ними — чернота елей, таких плотных, что они казались нарисованными. Я знала эти места. Я ездила этой дорогой к Рейнару в первый раз — тоже осенью, тоже в грязь, только тогда небо было выше и у меня не было ящика с травами. Тогда я везла приданое, расшитое покрывало и глупое ожерелье из дешёвого жемчуга, которое моя мать отдала за два месяца до свадьбы, потому что у неё не было денег на что-то лучше. Я не помнила, куда делось то ожерелье. Наверное, осталось в замке. Наверное, его сняли вместе с моим именем.
Я вытерла лицо, убрала платок обратно в карман и снова стала считать. Двадцать четыре серебряных. Девятнадцать я верну себе в первую же неделю, если мне позволят лечить слуг. Цены я знала: лихорадка — два серебряных, ожог — один, порез — три медных, роды — пять серебряных, но роды я брать не стану, потому что с родами в этом доме связано слишком много чужой крови. Я сама себе поставила это правило. Если я не буду принимать роды, я не буду принимать на себя чужие жизни, которые мне никто не доверит. Значит, останутся лихорадки и ожоги. Значит, девятнадцать серебряных я наберу за десять дней. Останется пять. Пять серебряных — это обувь для Седь, это нитки на новые повязки, это стекло для новых склянок, потому что в лечебнице, если меня туда пустят, всё разбито.
К вечеру второго дня дорога стала уже. Стены ущелья сдвинулись, и пошёл тот самый камень, серый, в ржавых прожилках, из которого сложен замок Рейнара. Я узнала его по запаху. В детстве мне казалось, что камень пахнет железом и сыростью, потом я выучилась: он пахнет домом, если ты в нём вырос. Я не выросла. Я пришла в этот дом взрослой и ушла взрослой, но почему-то камень всё равно узнавал меня первым. Когда я вошла в замок невестой, каменные плиты в прихожей были тёплыми под босыми ногами, потому что я сняла туфли, чтобы не промочить их в луже у порога. Мне тогда сказали: «В нашем доме не снимают обувь, госпожа». Я надела обувь обратно и больше не снимала, пока не осталась одна. В ту ночь я сидела на кровати, в чулках, и смотрела на свои ступни, и они были тёплые, и каменный пол тоже был тёплый, и я подумала: «Этот дом меня слышит, даже если они нет».