18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Витальиев – Развод с драконом. Долг очага, который не отдают (страница 8)

18

— Спасибо, — сказал он.

Я не ответила. Я села напротив и обхватила свою чашку обеими руками, потому что у меня мёрзли пальцы, и потому что так я могла не смотреть на него, и он мог не смотреть на меня, и мы могли пить кофе в тишине, которая впервые за этот день не была ложью.

Мы постояли ещё. Камень под нами стал по-настоящему тёплым, и я подумала, что, может быть, это и есть тот самый ответ, который дом считывает раньше меня: не мой страх, не его приказ, а босые пятки на одной плите, и мальчик, который врет за молоко, и мать, которая не разрешает врать. Я положила руку ему на макушку. Он не стряхнул.

— Иди спать, — сказала я. — Завтра я сама.

Он кивнул и ушёл, и шаги его были уже не неровные, а ровные, отцовские, и я стояла в дверях и слушала, как они стихают на лестнице, и камень у меня под босыми ногами держал тепло, и я впервые за этот день не стала считать, кому я должна за это тепло, и кому придётся отдать, и просто стояла.

Глава 4. Бельевой шкаф

Я шла в бельевую не за рубашкой. Шла за чистым полотном для перевязки — у поварёнка снова пошла кожа на ожоге, и Мира сказала, что в кладовой под лестницей осталось два неподмоченных рулона, но ключ у неё не тот, а у ключницы, а ключница сегодня с самого утра у ребёнка, и лучше бы мне пройти самой, потому что ключница всё равно откроет, если я постучу, но не откроет, если постучит Мира, и у меня не было сил сейчас объяснять, почему.

Бельевая пахла мылом и чуть-чуть — мокрой шерстью. Кто-то сушил у печи большое одеяло, и оно задело меня по лицу, тёплое, тяжёлое, и я отвела его рукой и остановилась.

Нижний ярус шкафа, тот, что у стены, был выдвинут на ладонь. Не настежь — на ладонь, ровно столько, чтобы в щели виднелся край белой ткани. Белое в этом доме не держат на виду. Белое в этом доме прячут, и я это знаю, потому что сама так делала, когда носила траур по свекрови и когда выходила замуж, и когда снимала с себя свадебное, и три года назад, когда не снимала, а отдала, свернув в узел, и велела убрать подальше, и мне сказали, что убрали.

Я присела на корточки. Колени упёрлись в каменную плиту, холодную, сухую, и я подумала мельком: странно, в этой комнате печь топится с утра, а пол как в коридоре. Подтолкнула створку пальцем.

Рубашка лежала под стопкой простыней, сложенная по сгибу, ровно, как кладут вещи, которые больше не собираются надевать, но и выбросить нельзя. Льняная, с тонкой вышивкой по вороту, по подолу, по манжетам — мелкий лист, мелкая ягода, я такие узнаю с закрытыми глазами, потому что сама учила девочек, которые вышивали на наших. На вороте, чуть ниже левого плеча, ткань потемнела. Не грязь. Я потянула край, и под ним открылась каменная плита, а на плите — пятно, круглое, ржавое по краям, сухое, но не чёрное, а тёмно-красное, и от него тянуло холодом, хотя печь в двух шагах дышала жаром.

Я не дотронулась до пятна. Положила рубашку обратно, как лежала, расправила простыни поверх, задвинула ярус до конца и села на кор, не на корточки, а на самый пол, потому что ноги вдруг перестали держать. Холод шёл снизу, от камня, и поднимался, и я сидела в этом холоде, и руки мои лежали на коленях, и указательный палец левой руки — тот, с которого я утром сняла повязку, с которого срезала засохшую корочку, потому что она мешала держать перо, — указательный палец ныл ровно там, где у рубашки было тёмное пятно.

— Госпожа.

Голос был ключницы. Она стояла у двери, в мокром платке, с ключами на поясе, и смотрела не на меня, а на шкаф.

— Я за полотном, — сказала я, и голос у меня вышел ровный, и я была ему благодарна.

— Полотно в верхнем ларце, — сказала ключница. — А это не трогайте.

— Я не трогала.

Она кивнула, и я видела, что она мне не поверила, но спорить не стала. Подошла, переложила ключи с одного бедра на другое, и сказала, глядя теперь уже на меня:

— Она шила в этой комнате. Когда ждала. Тут ей и стало плохо.

— Кто?

— Та, что до вас. Имя у неё было простое, я его помню, а вы нет.

Она повернулась и пошла к двери, и я встала с пола, и колени у меня хрустнули, и я подумала, что надо спросить, какое имя, и не спросила, потому что ключница уже вышла, а я осталась одна с печью, и с холодным полом, и с ярусом шкафа, который я задвинула, и который, я знала это точно, она не тронет, потому что так в этом доме не делается: чужую беду не убирают, её хранят, пока кто-нибудь не назовёт вслух.

Я подняла руку и посмотрела на свой указательный палец. Корочка на нём порозовела, как у ребёнка, и под ней кожа была тонкая, и я знала, что если я сейчас уколю её булавкой, то капля, которая выступит, будет цвета того пятна на камне, и что дом, который помнит мои руки, помнит и эти руки, и что мне впервые стало страшно не проклятия, а цены.

Я достала из верхнего ларца два рулона полотна, положила под мышку и пошла к двери. У порога остановилась и сказала тихо, чтобы слышали стены, а не ключница, и не тот, кто сушил одеяло:

— Я запомню.

Пол под босой ногой стал чуть теплее. Я перешагнула порог и пошла в лечебницу, и рулон под мышкой пах мылом, и мокрым льном, и чуть-чуть — кровью, хотя крови на нём не было.

Лечебница встретила меня запахом спирта, влажного бинта и тёплого камня, и я сразу поняла, что Мира уже здесь: на главном столе стоял мой ящик, переставленный, конечно, кем-то из слуг ещё до рассвета, а рядом — её собственная котомка, и из котомки торчал сухой стебель пустырника, и я подумала, что надо будет сказать ей, что пустырник от бессонницы она кладёт не в ту сторону, но не сказала, потому что Мира стояла у двери, и по тому, как она стояла, я поняла, что в лечебнице кто-то есть.

— Кто? — спросила я, не здороваясь, и повесила рулон на крюк у двери.

— Привели, — сказала Мира. — Прачка. Упала на ледник, плечо. Рейнар приказал...

— Рейнар, — повторила я ровно. — Знаю. Умойся и нагрей воду.

Она кивнула и ушла, а я подошла к столу, открыла ящик, и руки мои сами легли на те же ячейки, которые я размечала три года назад: слева — листья, справа — корни, в центре — то, что режет. Прачка лежала на скамье, правое плечо у неё было синим, и она не стонала, и от этого мне стало хуже, потому что те, кто не стонет, обычно стонут позже, когда отпустит.

— Покажи, — сказала я, и она повернулась ко мне лицом, и я увидела, что ей лет тридцать пять, и что у неё на шее — тонкий шрам, и что она меня узнала, и что она не знает, как на это реагировать, и я не стала ей помогать, потому что не моё дело решать за чужих людей, что они чувствуют, увидев меня в этой комнате.

Я положила ей на плечо холодную тряпку, потом прижала ладонь, и плечо под моей ладонью дёрнулось, и она наконец выдохнула, и я сказала:

— Кость цела. Синяк будет. Завтра придёшь, я перевяжу.

— Госпожа, — сказала она тихо, и я заметила, что слово у неё вышло с запинкой, как будто она его примеряла.

— Элиса, — поправила я. — Я тут не госпожа. Я тут по делу.

Она кивнула, и я отвернулась, и в этот момент в дверь постучали, и стук был не слуг, и не Рейнара, и я подумала, что знаю, кто это, ещё до того, как дверь открылась, потому что так в этом доме стучат только те, кто имеет право войти, но не имеет привычки это делать.

Вошел Бранн, и в руке у него была папка, и он положил её на край стола, и папка была та самая, с новыми счетами, и я увидела, как он покосился на ящик, и на рулон, и на прачку, и на меня, и на его лице прошло то выражение, которое я у него помнила: управляющий, который видит, что дом работает, и не знает, радоваться этому или бояться.

— Казначей прислал, — сказал он. — Просит подпись.

— Подпись, — повторила я. — Под чем?

— Под тем, что расходы на лечебницу согласованы с родом, — сказал он, и голос у него был ровный, и я поняла, что он сам не верит в то, что говорит, и что он это знает, и что он всё равно это говорит, потому что так в этом доме делается: сначала бумага, потом человек.

— А если не подпишу? — спросила я, и сама удивилась, как спокойно это прозвучало.

— Тогда спишут на тебя долю проклятия, — сказал он, и я заметила, что он не отвёл глаза, и что он не добавил «мой лорд приказал», и что именно поэтому я ему поверила.

Я взяла папку, открыла, и счета были мне знакомые, и цифры в них были мне знакомые, и я знала, что половина из них — правда, а половина — нет, и я знала, что если я подпишу, то подпись моя ляжет под чужой ложью, и что если я не подпишу, то завтра казначей скажет совету, что я срываю работу, и что совет ему поверит, потому что совету удобно ему верить.

Я закрыла папку, положила её обратно на край стола, и сказала:

— Передай казначею, что я подпишу только то, что сама пересчитаю. Завтра.

Бранн кивнул, и я увидела, как он еле заметно выдохнул, и я поняла, что он ждал другого ответа, и что другой ответ ему не понравился бы больше, и что он ушёл, и что дверь за ним закрылась, и что в лечебнице стало тихо, и что прачка на скамье приподнялась на локте, и посмотрела на меня, и я не знала, что она увидела, и мне было всё равно, потому что я смотрела на свой указательный палец, на котором корочка порозовела ещё больше, и под ней кожа была тонкая, и я знала, что если я сейчас уколю её булавкой, то капля, которая выступит, будет цвета того пятна в бельевой, и что дом, который помнит мои руки, помнит и эти руки, и что мне впервые стало страшно не проклятия, а цены.