Александр Витальиев – Развод с драконом. Долг очага, который не отдают (страница 7)
Я не хотела уезжать тогда. И сейчас я не хотела оставаться.
Это было разное. Тогда я не хотела уезжать, потому что любила кухню и слуг и его сына, и каменные стены, которые ещё помнили моё имя. Сейчас я не хотела оставаться, потому что понимала: если я останусь — из страха перед новой дорогой, из усталости, из того тёплого камня под пятками, который дом мне подсовывает, как собака подсовывает хозяину тапок, — то дом примет это за ответ, и тогда я уже не смогу уйти честно. Тогда я уйду, только когда снова стану не нужна. И это будет третий раз. И камню всё равно, третий или тридцать третий, — он считает только правду.
Я подошла к двери в коридор, прислонилась к косяку, сунула босую ступню под тёплую нижнюю петлю. Петля была тёплая, как живая. Я постояла, считая до десяти. На восьмом в коридоре послышались шаги — лёгкие, осторожные, по-мальчишечьи неровные. Я узнала бы его из тысячи.
— Мам, — сказал Кейлан из темноты, не подходя. — Ты не спишь?
— Не сплю, — ответила я.
— Я слышал, как он ходил. Думал, ты с ним.
— Со мной. Уже ушёл.
Он помолчал. Потом подошёл, встал рядом, тоже босиком, и я увидела, что он поставил свою ступню ровно на мою, как в детстве, когда мы с ним вот так стояли у печи и ждали, пока поднимется тесто. Его пятка была холодная, а моя тёплая, и камень под нами медленно, нехотя стал оттаивать.
— Молоко, — сказал он тихо. — Я сам отмечу. Утром. У ключницы. Скажу, что выпил.
Я посмотрела на его макушку, на тёмный завилок, который никак не хотел лежать. Мне захотелось намочить палец и пригладить, и я не стала.
— Не надо, — сказала я. — Не ври за меня.
— Я не за тебя. Я за молоко.
Я отнесла свою чашку к мойке и не обернулась, потому что знала: если обернусь, он ещё стоит, и это будет хуже, чем папка на столе. Папка осталась лежать на краю, и я слышала, как бумага внутри тихо потрескивает, остывая. Звук был тонкий, похожий на то, как трещит ледок на лужах в марте, когда снизу уже подходит вода.
— Элиса, — сказал он.
— Подожди, — сказала я, и плеснула воды на дно котла, чтобы не пригорело. — Дай мне руки занять.
Это была неправда. Руки у меня были заняты тем, что я их не поднимала. Но Рейнар не стал уточнять, потому что тоже знал, что это неправда, и потому что между нами уже два дня как установилось это молчание, в котором каждый знает, что другой знает, и оба делают вид, что не знают. Я слышала, как он подвинул табурет, как сел, не близко, не далеко, а ровно на ту дистанцию, на которой удобно передавать счета.
— Тут не только долги по кухне, — сказал он.
— Я вижу.
— Тут ещё лечебница. И бельевая. И прачечная.
Я наконец обернулась. Он сидел ровно, руки на коленях, папка лежала на столе между нами, и на ней я увидела пятно от его большого пальца — он её уже открывал, и чернила у него на подушечке были мои, потому что он расписался в моей книге утром, когда ключница не смотрела. Я заметила это пятно и не стала говорить. Подпись в чужой тетради — это его ставка, не моя.
— Сядь, — сказала я, и кивнула на второй табурет.
Он посмотрел на табурет, на меня, опять на табурет.
— Он короткий, — сказала я. — Я знаю.
Он сел, и колени у него оказались выше, чем нужно, и он это знал, и я это знала, и мы оба сделали вид, что не заметили. Между нами лежала папка. Я положила на неё руку — не на бумагу, на кожу обложки, и кожа была тёплая, потому что он её держал.
— Дай я, — сказала я.
— Я сам.
— Рейнар, я с утра считаю чужие счета. Дай я.
Он убрал руку. Я раскрыла папку, и первое, что увидела, была его собственная подпись внизу, размашистая, левее, чем обычно, и рядом, мелким почерком, кто-то дописал: «по распоряжению лорда». Кто-то из старейшин. Я провела пальцем по этой приписке и почувствовала, как бумага холодеет под подушечкой, и это была не моя фантазия, потому что в кухне стало на полградуса холоднее, и поварёнок Март зябко передёрнул плечами у плиты.
— Кто писал? — спросила я.
— Годрик.
— Ясно.
Я стала читать. Счета шли ровными столбцами, и каждый столбец был мне знаком, потому что половину из этих расходов я положила собственными руками в собственные книги. Лён для лечебницы. Сухие травы, которые везут из-за холма, и обоз в этом году задержали на три дня, и я писала об этом ключнице, и ключница молчала. Мазь от ожогов. Я остановилась на мази. Её я варила сама, и в книге расходов значилось «по рецепту дома», а рядом, другими чернилами, кто-то приписал «по закупке у чужих». Я провела пальцем по этой приписке, и ноготь зацепился за бумагу, и я почувствовала, как у меня на скуле затвердело.
— Рейнар.
— Да.
— Это ложь. Мазь я варила сама. Из своих трав. Из тех, что привезла в ящике.
Он не ответил. Я подняла глаза. Он смотрел на свои руки, и я впервые увидела, что он не знал. Что он подписал, не проверив, потому что доверял, а доверял, потому что так было проще.
— Ты не знал, — сказала я, и голос у меня был ровный, без злости, и это было хуже злости.
— Элиса.
— Нет. Подожди. Дай мне договорить, а то я потом не договорю.
Он закрыл рот. Я снова посмотрела в счета. Там, где я остановилась, шла строчка про воск для печати, и воск был чужой, не тот, каким я запечатывала свои банки, и это тоже было ложью, и я поняла вдруг, что вся папка — одна большая ложь, аккуратно собранная в кожаный переплёт и подписанная его именем.
— Зачем ты её принёс? — спросила я. — Если ты не знал.
Он молчал. Я видела, как у него на виске бьётся жилка, и я знала эту жилку, и знала, что он сейчас скажет то, что обычно говорят мужчины в его роду, когда не хотят признавать, что ошиблись: что он хотел как лучше, что он хотел, чтобы я увидела всё сама, что он принёс мне папку не для отчёта, а для того, чтобы я могла защититься.
— Рейнар, — сказала я. — Если ты скажешь «я хотел, чтобы ты сама», я встану и уйду.
Он посмотрел на меня. Потом сказал:
— Я хотел, чтобы ты сама.
Я не ушла. Я осталась сидеть, и он остался сидеть, и мы оба понимали, что я его поймала, и что он сам себя поймал, и что встать и уйти сейчас было бы милосердием, которого я ему не должна. Я положила ладонь на папку, и кожа под моей рукой стала прохладнее, потому что он убрал свою.
— Тогда слушай, — сказала я. — Мазь моя. Воск мой. Травы мои. Лён на лечебницу покупала я, через ключницу, и ключница может подтвердить каждую строчку, потому что я записывала. Обоз задержался, потому что дорогу размыло, и это не долг, это погода. Прачечная — там твоё, там я не лезла. Бельевая — там я нашла чужую рубашку, и это тоже не долг, это твоя вина, и платить за неё я не буду.
Он молчал. Я закрыла папку и подвинула её к нему.
— Забери, — сказала я. — И больше не носи мне бумагу, где кто-то другой пишет «по распоряжению лорда». Если лорд распоряжается, пусть лорд и пишет своей рукой.
Он взял папку. Пальцы у него были чуть влажные, и я увидела, как он их вытер о штанину, спрятав под стол, и подумала, что он делает так с детства, и что я видела этот жест, когда ему было четырнадцать, и что ничего в нем с тех пор не изменилось, и от этого мне стало больно, и я не дала боли подняться выше горла.
— Элиса, — сказал он, и голос у него был тот, который я не люблю, потому что в нём звучит «пожалуйста», а «пожалуйста» от него — это всегда чья-то чужая вина.
— Нет, — сказала я. — Не надо.
— Я хочу.
— Я знаю, что ты хочешь. Именно поэтому не надо.
Он закрыл рот. Я встала, подошла к плите, сняла крышку с котла и посмотрела на воду. Вода была ровная, белая, как утром, и я подумала, что котёл кипел без моей руки, и что лечебница грелась без моего слова, и что дом слушается меня через вещи, и что вещей у меня в этом доме почти не осталось, кроме ящика, который слуги поставили на главный стол, и крючка, где висит моё старое пальто, и ступени на третьей ступеньке, по которой он спотыкается, когда идёт ко мне.
— Кофе, — сказала я.
— Что?
— Кофе. Сядь. Я тебе сварю.
Он сел обратно. Я достала банку, ту самую, с моей печатью, от которой у старейшин сводило скулы, и отмерила, и поставила котёл поменьше, и огонь взялся сразу, и я подумала, что, может быть, это и есть та самая магия, о которой говорят старинные книги: не слово, не кровь, а просто руки, которые помнят, где у него печать, и где у меня крышка, и что варится в маленьком котле быстрее, чем в большом.
Я молчала. Он молчал. Поварёнок Март молча ушёл в кладовую, и шаги его стихли за дверью, и мы остались вдвоём, и это было неправильно, потому что в кухне всегда кто-то есть, и без свидетелей нам было слишком тихо, и слишком слышно, как капает вода из крана, и как потрескивает огонь.
— Я подпишу заново, — сказал он наконец.
— Подпиши.
— Своей рукой. Без «по распоряжению».
— Подпиши.
Он замолчал. Я налила кофе в две чашки, поставила перед ним ту, что с трещиной, потому что ровная была моя, и мне хотелось, чтобы у него в руках была трещина, а не гладкое. Он взял чашку, и пальцы у него легли точно туда, где у чашки была щербинка, и я поняла, что он знал, какую чашку я выберу, и что мы оба опять делаем вид, что не знаем.