18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Витальиев – Развод с драконом. Долг очага, который не отдают (страница 3)

18

— Доброе утро, — сказала я.

Она кивнула. Тетрадь лежала между нами, и я видела, как аккуратно выведены в ней чужие имена: кухарка, прачка, мальчик на конюшне, девочка в бельевой, ещё кто-то, кого я не знала. Каждая строка была ровной, как строчка в псалтири, и каждая строка заканчивалась точкой — кроме одной, где точка стояла слишком близко к следующему имени, и чернила чуть смазались. Ключница увидела, куда я смотрю, и прикрыла это место ладонью.

— Распишитесь здесь, — сказала она тихо. — Здесь, — её палец ткнул вниз страницы, где оставалась пустая строка, отделённая от прочих тонкой чертой. — Каждое утро. Пока лорд не подпишет.

Я села на табурет. Табурет был чужой, не мой; мой когда-то стоял у окна, и на его ножке была содрана краска там, где я вечно цепляла его подолом. Этот был гладкий, незнакомый, и я почувствовала, как каменный пол под босой ступнёй чуть холодеет, словно отодвигается.

— Каждое утро? — спросила я, хотя уже знала ответ.

— Пока лорд не подпишет, — повторила она, и в голосе у неё было что-то, чего она сама, кажется, не хотела показывать. Не сочувствие. Скорее усталость, привычная, как хромота.

Я взяла перо. Оно было тонкое, слишком тонкое для моей руки, и я на миг сжала его слишком крепко, чувствуя, как дерево чуть скрипнуло под пальцами. Потом расслабила хватку, макнула в чернила — и остановилась. Пустая строка смотрела на меня, и я вдруг поняла, что не знаю, что писать. Своё имя? Но в этой тетради имена стояли без фамилий, без отметин, и в каждой строке читалось одно и то же: «здесь живёт, здесь работает, здесь спит». Я не жила. Я не работала. Я гостья, которую заставили вернуться.

— Элиса, — написала я, и буква «с» вышла кривая, потому что перо царапнуло. Потом поставила точку. Посмотрела на строчку. Имя выглядело маленьким, потерянным среди чужих.

Ключница забрала перо, промокнула строчку, отодвинула тетрадь к себе. Я ждала, что она скажет что-нибудь — про вчерашний вечер, про совет, про то, как я вернулась из бельевой с таким лицом, что даже Торин отвёл глаза. Она не сказала. Только посмотрела на меня, и впервые за всё утро я заметила, что у неё тёмные круги под глазами, и что передник у неё завязан не как обычно, а наспех.

— Ребёнок спал, — сказала она вдруг. — Всю ночь. Спасибо.

Я кивнула. Она кивнула. Мы обе знали, что это «спасибо» стоит дороже, чем любая подпись в её тетради, и что одновременно оно ничего не меняет.

Я встала. Табурет чуть скрипнул по камню, и я увидела, как ключница на миг опустила взгляд, потом снова подняла — на мои босые ступни. Пол был холодный, и я это чувствовала, но виду не подала. Она тоже.

— Лорд будет после полудня, — сказала она, не поднимая глаз от тетради. — С новыми счетами. Казначей привёз.

— Я знаю, — ответила я, хотя не знала.

— Он требует, чтобы вы расписались в получении.

— Я знаю, — повторила я, и голос у меня вышел ровнее, чем я ожидала. Она наконец посмотрела на меня прямо, и в этом взгляде было то, чего она ни за что бы не произнесла вслух: «не давайте ему ставить вас в строку». Я кивнула. Чуть-чуть. Так, чтобы она могла сделать вид, что не заметила.

Я пошла к двери. На пороге обернулась: ключница уже убирала тетрадь в ящик, и ящик был не тот, в котором она хранила обычно. Он был глубже, и стоял ближе к стене, под её рукой, а не под рукой казначея. Маленькая ставка, не больше. Но я её увидела.

— Сегодня будет дождь, — сказала я просто.

— Будет, — ответила она, и я вышла, и каменный пол под моими ногами был холодный, и я шла по нему босиком, и на левом указательном пальце ещё держался розовый след от чернил, и я знала, что к вечеру он сойдёт. А к тому времени лорд принесёт новые счета, и я снова сяду за стол, и снова возьму перо, и снова напишу своё имя в чужой строке. И буду считать чужие имена, пока своих не останется.

Я спускалась по чёрной лестнице, считая ступени. Их было тридцать две, и на тридцатой я всегда спотыкалась, потому что камень там был чуть стёрт, и подъём ступени был ниже, чем у остальных. Я знала это три года назад, и ступень не изменилась. Это радовало больше, чем следовало.

В кухне было тепло. Не от печи — печь ещё не топили, — а от котла, который стоял на своём месте, на чугунной подставке, и от мокрых поленьев, сложенных у стены, и от запаха вчерашнего хлеба, который ещё держался. Поварёнок — тот самый, которому я вчера перевязывала руку — сидел на перевёрнутом ведре и строгал ножом морковку. Увидел меня, выронил морковку, поднял, покраснел.

— Садитесь, госпожа, — сказал он, и «госпожа» у него вышло привычно, без запинки, как будто он так говорил каждый день. Может, и говорил. Может, здесь все так говорили, пока меня не было.

Я села на табурет у окна. Не на свой старый — тот давно сгорел, когда в кухне три зимы назад случился пожар от непогашенной свечи. На чужой, но устойчивый. Посмотрела на свои руки. Левая ладонь ещё помнила форму поварёнковой руки: тонкие запястья, содранная кожа на костяшках, грязь под ногтями, которую нельзя было отмыть даже щёлоком. Я вытерла ладонь о фартук. Потом посмотрела на окно.

За окном действительно собирался дождь. Небо было низкое, серое, с жёлтой полосой у горизонта, и ветер гнал по двору первые листья. Я знала, что к полудню размоет дорожки, и следы у чёрной лестницы исчезнут, и то, что Рейнар бросил в бочку вчера вечером — а я слышала, как он бросал, хотя делала вид, что сплю, — тоже исчезнет. Я знала это так же точно, как знала, что на тридцатой ступени споткнусь.

— Госпожа, — сказал поварёнок, и я повернулась. Он стоял передо мной с миской, в которой была вода, чистая, только что зачерпнутая. — Вот. Для рук. Я слышал, вы вчера ожог получили.

Я посмотрела на миску. Потом на него. Потом снова на миску.

— У меня нет ожога, — сказала я. — У тебя.

Он заморгал. Потом покраснел ещё гуще, и я поняла, что он не про ожог. Он про то, что я вчера перевязывала ему руку, и он не знал, как об этом сказать, и сказал про воду. Я взяла миску. Поблагодарила. Он ушёл строгать морковку, и я слышала, как нож стучит по доске — ровно, чуть быстрее, чем нужно, потому что он волновался.

Я подержала руки в воде. Вода была чуть тёплая, и от неё пахло деревом и дымом, и я подумала, что он, наверное, нагрел её на остывшей печи, и что это заняло у него время, и что он потратил это время на меня. Эта мысль была невыносима по-простому. Я вытерла руки о фартук, встала, подошла к котлу.

Котёл был пустой. Я положила руку на чугунный бок, и он был холодный, но не ледяной — где-то в глубине ещё держалось вчерашнее тепло, и я знала, что если сейчас разжечь, он возьмётся быстрее, чем обычно. Я знала это, потому что три года назад я топила этот котёл каждое утро, и он привык к моим рукам, к моему дыханию, к моему молчанию. Он привык ко мне раньше, чем род. Это тоже было невыносимо, но по-другому.

Я открыла заслонку. Угля в топке было мало — ровно на одну растопку, не больше. Кто-то экономил. Или кто-то не хотел, чтобы я разожгла слишком большой огонь. Я подобрала лучину, чиркнула кремнём, подождала, пока первая искра станет угольком, и только тогда положила её на угли. Огонь взялся сразу, и я подбросила полено, и оно затрещало, и дым пошёл в трубу, и кухня начала наполняться тем особым теплом, которое не измеряется градусами.

— Госпожа, — сказали с порога.

Я обернулась. В дверях стояла Мира. У неё в руках был поднос, а на подносе — три глиняных горшка с мазями, и она держала его так, как будто несла не мази, а собственную голову.

— Лорд приказал, — сказала она, и голос у неё был тихий, и она не смотрела мне в глаза. — Чтобы вы посмотрели. У поварёнка ожог не тот, что был вчера. Поднялся снова. И ещё у двоих на кухне — у судомойки и у мальчика, который чистит котлы. Все с одного крыла.

Я взяла поднос. Поставила его на стол, не на свой старый — на чужой, ближний к двери. Потом подвинула свой табурет, села, открыла первый горшок. Мазь была та самая, которую я варила три года назад, и от неё пахло ромашкой и воском, и я знала этот запах, и руки мои помнили эту мазь, и я поняла, что меня проверяют.

Не Мира. Рейнар. Он хотел знать, возьму ли я мазь, которую варила сама, поставлю ли подпись, приму ли помощь рода, или откажусь, потому что гордость дороже ожога. Я посмотрела на Миру. Она наконец подняла глаза, и в них было то, что я видела у ключницы: «не давайте ему ставить вас в строку».

Я взяла мазь. Понюхала. Положила палец в горшок, чуть-чуть, на самом кончике, и растерла между пальцами. Мазь была хорошая, сваренная правильно, и я знала, кто её варил, потому что только я и Мира умели класть ромашку именно так — не сушить, а слегка подвяливать, чтобы запах не уходил.

— Где поварёнок? — спросила я.

Мира кивнула на дверь. Поварёнок уже стоял там, с морковкой в руке, и морковка была уже почти очищена, и я поняла, что он строгал её, чтобы занять руки, потому что ждал. Я встала, подошла к нему, взяла его руку, размотала вчерашнюю повязку. Ожог действительно поднялся. Кожа вокруг была красная, горячая, и я знала, что это значит: проклятие пошло по кухне, по тем самым рукам, которые я вчера оживила, и что если я сейчас отступлю, оно съест эту кухню за неделю.

Я взяла мазь. Нанесла. Перевязала чистой тряпкой, которую Мира уже держала наготове. Потом посмотрела на свои руки, на розовый след от чернил на указательном пальце, и подумала, что к вечеру сойдёт. А к вечеру лорд принесёт новые счета, и я снова возьму перо, и снова напишу своё имя в чужой строке. И буду перевязывать чужие руки, пока свои не перестанут болеть.