Александр Витальиев – Развод с драконом. Долг очага, который не отдают (страница 2)
Шаги я услышала раньше, чем дверь открылась. Тяжёлые, с той маленькой задержкой на верхней ступени, которую он себе позволял, когда не хотел, чтобы его слышали, но не умел не слышаться. Я не обернулась. Под ножом корень разделился на две неровные половинки, и я положила их на чистую тряпицу, и промокнула, и только тогда сказала, не поднимая головы:
— Лопух я несу ключнице, не тебе.
Он не ответил сразу. Я почувствовала, как он остановился у порога, и воздух за его спиной сгустился, и в сушилке сразу стало холоднее, и я знала, что это не дом остыл, это я перестала дышать ровно.
— Я не за лопухом, — сказал он.
Я всё-таки подняла голову. Он стоял в дверном проёме, и свет из коридора лежал у него на одном плече, и тень от гобелена перечеркнула ему грудь, и он был одет не как лорд, а как человек, который шёл по лестнице, не думая, кто его увидит. Без цепи, без перстня на большом пальце. Сорочка расстёгнута на одну пуговицу у ворота, и я увидела, как качнулся шрам от ожога, старый, розовый, и я отвела глаза, потому что этот шрам я перевязывала, и он заживал под моими руками, и мы оба это помнили, и оба делали вид, что нет.
— В лечебнице ребёнок с лихорадкой, — сказала я. — Если ты пришёл с приказом, оставь его на столе. Я прочту после.
— Я не с приказом.
Он шагнул внутрь. Один шаг. Сушилка сразу стала меньше, и я почувствовала запах дождя с его плаща, и дыма, и чуть-чуть — железа, и я стиснула тряпицу с корнем, и ткань под моими пальцами стала мокрой, и я положила её на стол, и вытерла руки о фартук, и это заняло у меня больше времени, чем нужно, и он ждал, и не торопил, и я впервые за долгое время не знала, что сказать первой.
— Тогда зачем, — спросила я, и голос у меня был ровный, и я гордилась этим ровно секунду.
Он смотрел на мои руки, на красные пятна от земли на пальцах, на порез, который я получила сегодня утром и заклеила краем полотна, и я видела, как он этот порез заметил, и как его скула напряглась, и как он не спросил.
— Седа сказала, ты не ела.
— Седа много говорит.
— Седа мало спит, — сказал он, и в голосе у него проскочило что-то, чего я не слышала три года, что-то не лординое, и я не сразу поняла, что это усталость. — Она сказала, ты ушла до рассвета, и вернулась с ключницей, и до сих пор не присела.
Я села. Не потому что он попросил, а потому что ноги у меня действительно гудели, и потому что табурет стоял ровно за мной, и я знала, что он это заметил, и я не хотела, чтобы он заметил, что я заметила, и это был такой клубок, что проще было сесть.
Он не сел. Стоял у стола, на котором лежал лопух, и смотрел на корень так, будто это был документ, который он не умеет прочесть. Потом поднял голову, и посмотрел на меня, и я увидела, что у него тени под глазами точно такие же, как у ключницы, и что он не спал, и что он не скажет почему, и что я не спрошу, и что оба мы будем делать вид, что это ничего не значит.
— Я пришёл не как лорд, — сказал он.
Я ждала.
— Я пришёл, — он замолчал, и пауза была длинная, и я слышала, как за стеной капает вода с крыши, и как потрескивает дерево в сушилке, и как бьётся его сердце, хотя нет, это моё билось, и я не могла отличить одно от другого, и от этого стало зябко. — Я пришёл спросить, ела ли ты.
Я засмеялась. Коротко, сухо, и звук улетел под потолок, и вернулся, и мне не понравилось, как он вернулся.
— Ты дошёл до сушилки, — сказала я, — чтобы спросить, ела ли я.
— Да.
— Через весь замок. Мимо лечебницы, где спит ребёнок. Мимо кухни, где Седа режет хлеб. Мимо своей столовой, где накрыт завтрак.
— Да.
— И ты стоишь здесь, и у тебя расстёгнута сорочка, и ты пахнешь дождём, и ты ждал, пока я повернусь, и ты не вошёл, пока я не сказала, что прочту приказ после. И ты пришёл спросить, ела ли я.
Он не кивнул. Он смотрел на меня, и я видела, как он сдерживает приказной тон, и как этот тон просится наружу, и как он давит его обратно, и я видела, чего ему это стоит, и мне стало не зло, а страшно, и я не хотела этого страха, и от нежеланья руки у меня похолодели.
— Элиса, — сказал он.
— Что.
— У тебя руки ледяные.
— Я только что резала корень в холодной воде.
— Нет, — сказал он, и голос у него был тихий, и я услышала в этом тихом, как он хочет сказать что-то другое, и не говорит, и я не спрашиваю, и оба мы знаем, что я знаю, и оба мы делаем вид, что не знаю. — Ты дрожишь.
Я посмотрела на свои руки. Они не дрожали. Я подняла их, и они дрожали, и я увидела, как он это увидел, и как у него на скуле заиграла желвак, и как он шагнул ко мне, и я встала, и табурет скрипнул по полу, и мы оказались друг от друга на расстоянии ладони, и я чувствовала тепло от его груди, и запах дождя, и железа, и я отступила, и он не двинулся за мной, и это было хуже, чем если бы двинулся.
— Ешь, — сказал он. — Потом иди к ребёнку. Потом к Марте. Потом — куда хочешь.
Он повернулся, и пошёл к двери, и на пороге остановился, и не обернулся, и я видела, как напряглась его спина, и как он не обернулся, и я знала, что если я сейчас скажу хоть слово, он останется, и я знала, что если он останется, я не смогу уйти, и я знала, что если я не смогу уйти, я снова начну считать чужие строки в чужой тетради, и я не стала говорить.
Он ушёл. Шаги его были тяжёлые, и на верхней ступени он задержался, и я стояла в сушилке одна, и руки у меня были ледяные, и я подняла тряпицу с лопухом, и пошла к ребёнку, и по дороге считала не строки, а его шаги, и сбилась на седьмой, и не стала начинать сначала.
Ребёнок спал. Я сидела рядом, слушала его дыхание и держала тряпицу с отваром у его лба, пока та не остыла. Потом отжала, снова смочила, снова положила. Лоб был сухой. Жар уходил медленно, но уходил, и я почувствовала это раньше, чем поняла, — по тому, как у меня самой перестала болеть поясница. Я выпрямилась, и в спине хрустнуло, и я вспомнила, что не ела.
На столе у стены стояла миска с кашей, накрытая другой миской. Хлеб рядом. Я не стала спрашивать, кто принёс. В этом доме никто не спрашивает, кто принёс.
Я ела стоя, глядя в окно. Дождь перестал. По двору шла Марта с ключами, и ключи тихо звякали, и я слышала этот звон через стекло, и в этом звоне мне послышалось моё имя. Не моё. Чужое. Я отвернулась.
Когда я вышла из детской, коридор был уже знакомый, и я не сбилась на повороте. Лечебница была в конце, за бельевой, за поворотом. Я знала это, не думая, как знают свою тень. Дверь была приоткрыта. Я толкнула её и вошла, и остановилась.
Мой ящик стоял на главном столе.
Не на полке. Не у стены. Посреди стола, на чистой клеёнке, которую я сама когда-то купила на рынке в Вейле, и кухарка тогда отдала за неё лишний медный пятак, и мы посмеялись, и я помнила этот пятак, и клеёнку помнила, и теперь ящик стоял на ней, как будто никуда не уезжал.
Кто-то — я знала кто — снял его с чужого стола в гостевых покоях, пока я сидела у ребёнка, пока Рейнар считал мои строки в чужой тетради, пока совет решал, где мне спать. Кто-то взял мой ящик, мой запах сухих трав, мои руки в этом ящике, и поставил туда, где ему полагалось стоять с самого начала. Не дожидаясь подписи лорда. Не спрашивая совета.
Я подошла и положила ладонь на крышку. Дерево было тёплым. Не от моих рук. Оно стояло так уже с час, и оно нагрелось от камина, который я ещё не разжигала, и от камня под ногами, который я не гладила, и я поняла, что это значит.
Дом меня узнал. Род — нет. Дом — да.
Я открыла ящик. Травы лежали по ячейкам, как я их уложила вчера. Лопух — справа, сверху. Мать-и-мачеха — слева, ниже. Кора — в мешочке, завязанном моим узлом. Никто не открывал. Никто не нюхал. Никто не решал, лежат ли они правильно. Они лежали правильно, и это было не случайностью, а ответом.
За дверью послышались шаги. Лёгкие, осторожные. Я не обернулась. Я достала корень, разломила, понюхала. Свежий. Я ссыпала половину в ступку и начала толочь, и пестик стучал ровно, и я считала удары, чтобы не думать.
Вошла Мира. Остановилась у порога. Я видела её отражение в медном тазу на столе — маленькая, в фартуке, руки сжаты.
— Я не знала, что вы здесь, — сказала она.
— Теперь знаешь.
Она помолчала. Потом подошла к полке, сняла банку с мёдом, поставила передо мной, не глядя.
— Кейлан приходил. Спрашивал, можно ли к вам.
Я перестала толочь.
— Когда?
— С полчаса. Я сказала, вы у ребёнка. Он подождал немного и ушёл. Сказал — после обеда.
Я кивнула и снова взялась за пестик. Мира не уходила. Она стояла рядом, и я чувствовала, как она хочет что-то сказать, и не говорит, и я знала это молчание, и в нём было всё то, что она не решалась произнести при Марте, при кухарке, при ключнице.
— Говори, — сказала я.
— Ящик поставила Марта. Сама. Бранн не приказывал.
Я опустила пестик. Посмотрела на ящик. На клеёнку под ним. На тёплое дерево.
— Сама, — повторила я.
— Сама, — подтвердила Мира. — И ещё она сняла ваше пальто с крючка в кабинете и повесила в прихожей лечебницы. На ваш крючок. Я видела.
Я не ответила. Я снова взялась за пестик и стала толочь, и руки у меня больше не дрожали.
Глава 2. Отметка у ключницы
Ключница уже сидела за столом, когда я спустилась. Она не подняла головы. Перо в её пальцах двигалось ровно, без скрипа, и я успела сосчитать её вдохи, пока шла через кухню, — три, и на четвёртом она всё-таки подвинула тетрадь к краю стола. Чуть-чуть. Ровно на толщину моего запястья.