Александр Витальиев – Развод с драконом. Долг очага, который не отдают (страница 1)
Александр Витальиев
Развод с драконом. Долг очага, который не отдают
Глава 1. Утро после алтаря
Ящик стоял на чужом столе. Я это поняла раньше, чем открыла глаза, — по запаху сухой полыни и по скрипу дерева, которого я три года не слышала. Потом открыла и увидела, что доски стола не мои: тёмные, новые, с медными кольцами на углах, а мой старый стол был светлый, с выщербиной у левой ножки, куда Кейлан однажды загнал деревянного солдатика. На чужом столе лежал мой ящик. Мой. Кто-то его сюда принёс, пока я спала.
Я села, и колени хрустнули так, словно я провела ночь не в постели, а на каменном полу. Пальто на мне — дорожное, мокрое по подолу — было наброшено поверх одеяла. Его я не снимала. Условие я себе поставила у чужого костра, и условие ещё держалось: я не снимаю обувь в этом доме, пока мне не скажут «Элиса, оставайся». Пока не сказали. Я спала в сапогах, и подошвы у меня горели, и в правом плече ныло ровно там, где у него, и я не знала, от меня это или от него, и думать об этом сейчас было рано.
За дверью кто-то стоял. Я слышала, как переступают с ноги на ногу, и слышала, как скрипнула доска, когда человек набрал воздуха в грудь, чтобы постучать. Я встала, одёрнула пальто и открыла сама.
Ключница. Марта. Ей было под шестьдесят, и у неё были такие руки, какие бывают у людей, привыкших держать чужие ключи. Она посмотрела на мои сапоги. Потом подняла взгляд.
— Госпожа, — сказала она, и голос у неё был ровный, как у человека, который давно привык докладывать плохое.
— Я не госпожа, Марта.
— Госпожа, — повторила она, и в этот раз чуть тише. — Совет постановил. Пока лорд не подпишет ваше новое место в родовой книге, вы допущены к очагу как работница. Каждое утро вы обязаны расписаться в моей тетради. Время — от восхода до третьей свечи. Если не распишетесь, казначей спишет на вашу долю расходы кухни за сутки.
Она протянула мне тетрадь. Обычная, в кожаном переплёте, с медной пряжкой. Я взяла её, и кожа была тёплая, словно её только что держали в руках, и от неё пахло тем же сухим деревом, что и от чужого стола. Я раскрыла. На первой странице стояли имена кухарок, прачек, конюхов, и против каждого — время прихода и ухода, мелким канцелярским почерком. На второй странице — пусто. И сверху, через весь лист, было выведено: «Элиса Вейл, работница очага, время — не определено».
Я закрыла тетрадь. Пальцы у меня не дрожали, и это было, пожалуй, хуже всего.
— Кто писал? — спросила я.
— Годрик, — сказала Марта. — Старейшина.
— Он не имеет права писать моё имя в чужой тетради.
— Не имеет, — согласилась она. — Но он написал.
Я положила тетрадь обратно ей в руки. Она не удивилась. Она ждала. Я видела, как у неё побелели костяшки на переплёте, и видела, что она не уйдёт, пока я либо не подпишу, либо не откажусь, и оба варианта будут стоить мне чего-то, что я ещё не умела считать. В правом плече стрельнуло так, что я на секунду перестала дышать. Это была его боль, я знала, как узнаю собственный почерк на чужом документе: дом связал нас раньше, чем род успел нас рассорить, и эта связь не спрашивала разрешения.
— Дай мне перо, — сказала я.
Марта достала из кармана фартука огрызок карандаша, не перо. Я посмотрела на карандаш, потом на неё.
— Чернил нет, — сказала она. — Для работниц не положено.
Я взяла карандаш, раскрыла тетрадь на второй странице, под строкой «время — не определено», и написала: «Элиса Вейл. Пришла. Узнаю своё имя из чужих уст, и мне за это платят строкой в чужой тетради». Подпись. Карандаш был тупой, и буквы выходили бледные, но я писала медленно, чтобы каждая легла, и Марта не торопила, и за окном кто-то уже колол дрова, и стук был ровный, и я поняла, что это Кейлан, потому что он всегда колет дрова одним и тем же ритмом, ровно четыре удара, пауза, ещё четыре, и я стояла и слушала, и карандаш у меня в руке стал теплее, чем был.
Я отдала тетрадь. Марта взяла её, посмотрела на мою запись, и у неё дёрнулась щека, и я поняла, что она прочитала, и что она не вычеркнет, и что завтра Годрик увидит, и что это будет стоить мне ещё одной строки, и ещё одной, и ещё, пока тетрадь не лопнет по шву, и тогда, может быть, кто-нибудь наконец спросит, зачем.
— Стол мой, — сказала я, кивнув на ящик. — Кто его сюда переставил?
— Слуги, — сказала Марта. — Мы решили, что так будет правильно.
Она повернулась и пошла по коридору, и я слышала, как под её ногами тёплый камень, и тёплый он был ровно до того поворота, где она остановилась, и там камень кончился, и начался холод.
Я осталась одна в комнате для прислуги, и ящик стоял на столе, и камень под ногами был холодный уже по обе стороны от меня.
Я открыла крышку. Внутри всё лежало так, как я оставила три года назад: моток сухого корня лопуха, завёрнутый в провощённую тряпицу, две жестяные коробочки с мазями, флакон с настойкой полыни на винном уксусе, и на самом дне — плоский камешек с дыркой, который Кейлан нашёл у ручья, когда ему было пять, и я хранила его как талисман, хотя никому об этом не говорила. Я провела пальцем по камешку. Он был тёплый, хотя стоял в жестяной коробке под слоем сухих листьев, и я знала, что это значит, и закрыла крышку, чтобы не думать об этом сейчас.
В коридоре пахло хлебом. Это было важно. В замке, который я оставила, хлеб пёкся через день, и в воздухе висел густой кислый дух, от которого по утрам болела голова. Сейчас пахло ржаной корочкой и чуть-чуть тмином, и это означало, что пекарня работает, и что кто-то встал в четыре, и что у кого-то хватило ума не слушать Годрика, когда тот велел экономить на зерне. Я затянула тесьму на фартуке и пошла на запах.
На кухне стоял Седа. Она месила тесто, и руки у неё были по локоть в муке, и лицо раскраснелось, и она пела что-то деревенское, тихо, не разбирая слов, и я остановилась в дверях на секунду, потому что эта песня была из той деревни, где я её нашла, и я подумала, что дом мог бы и не напоминать мне об этом именно сегодня, но он напомнил, и я переступила порог.
— Госпожа, — сказала Седа, не оборачиваясь.
— Седа, — сказала я. — Я не госпожа.
Она обернулась. Мука на её щеках лежала белыми полосами, и под ними кожа была тёмная от жара, и она смотрела на меня так, как будто я сказала что-то смешное.
— Госпожа, — повторила она. — Я знаю.
Я подошла к столу и посмотрела на тесто. Оно было слишком крутое, и вода была холодная, и я положила ладонь на край миски, и миска была тёплая, хотя стояла на каменном столе у окна, где солнце ещё не дошло.
— Где Мира? — спросила я.
— У ключницы, — сказала Седа. — У ребёнка опять. Ночью кашлял.
Я кивнула. Ребёнок ключницы был болен с прошлой недели, и я вчера оставила отвар, и отвар был не самый сильный из того, что я могла дать, потому что под рукой не было свежего корня, и сухой лопух я берегла. Я подумала о том, что сухой лопух всё ещё лежит в ящике в комнате для прислуги, и что его надо нести через весь коридор мимо Годрикова крыла, и что Марта увидит, и запишет, и что это будет ещё одна строка, и я решила, что понесу.
— Тесто, — сказала я. — Воду тёплую бери. Не холодную. И муку не всю сразу, а по горсти.
— Мира так и делает, — сказала Седа тихо, и в голосе у неё была обида, и я поняла, что обида была не на меня, а на то, что я не сказала этого раньше.
— Я знаю, — сказала я. — Я говорю на всякий случай.
Она кивнула и взяла ковш, и пошла к котлу, и котёл у нас был старый, чугунный, с отбитой ручкой, и он не давал чистой воды уже месяц, и я подошла ближе, и заглянула внутрь, и вода была мутная, с рыжей плёнкой по краям, и я подумала, что это потому, что вчера его мыли холодной, и что завтра я вымою его сама, и что это тоже будет строка в чужой тетради. Я взяла тряпку, обмакнула её в остатках тёплой воды со дна, и протёрла край, и тряпка стала рыжей, и я бросила её в ведро, и вытерла руки о фартук.
— Я сейчас к Марте, — сказала я. — И к ребёнку. Если Рейнар спросит — я в лечебнице.
— Рейнар не спросит, — сказала Седа, не оборачиваясь.
— Я знаю, — сказала я. — Поэтому говорю.
Я вышла в коридор, и камень под ногами был тёплый ровно до поворота, и дальше холодный, и я шла, и в кармане у меня лежала запасная пуговица, и я вспомнила, что обещала себе пришить её к куртке Кейлана, и что сегодня не пришью, и что это тоже будет строка, и я перестала считать строки, потому что если их считать, то можно не дойти.
У двери лечебницы стоял Бранн. Он не сказал ни слова, и я не сказала ни слова, и он посторонился ровно настолько, чтобы я прошла, и я прошла, и моё плечо задело его рукав, и я почувствовала, как под рукавом напряглась рука, и ничего не сказала.
Внутри пахло сухим шалфеем и чуть-чуть кровью. Ребёнок спал на низкой кроватке, и ключница сидела рядом, и под глазами у неё были тени, и она подняла голову, и посмотрела на меня, и ничего не сказала, и я тоже ничего не сказала, и я подошла к кроватке, и положила ладонь на лоб ребёнка, и лоб был горячий, и я выпрямилась, и сказала тихо:
— Лопух я принесу через час. Сейчас давай тёплое питьё, каждые полчаса, по глотку.
Ключница кивнула. Я пошла за лопухом.
У лопуха я задержалась дольше, чем хотела. Корень был старый, земля с него сыпалась тёмная, и я обрезала боковые волокна ножом, не глядя, и руки помнили эту работу, и я впервые за утро выдохнула. В сушилке было тепло, и пучки трав висели так, как я их вешала три года назад, — никто не переставил, и я знала, что никто не посмел, и от этого знания в горле стало тесно.