Александр Витальиев – Нищенка с печатью дракона. Возвращение по приказу короля (страница 7)
Я опустила глаза на его руку. Она висела вдоль тела, большой палец чуть подрагивал, и я знала эту дрожь. Так дрожала его рука, когда он однажды в нашу первую зиму наклонился над моей кроватью и не решался меня тронуть. Тогда я сама подалась вперёд, и он потом полночи молчал, будто удивлялся, что ему позволили. Сейчас я от этой памяти отвернулась.
— Дай мне ключ от аптечной кладовой, — сказала я. — По закону о зимней опеке. Я имею право на кров, еду и аптеку. Кров мне дали каморку под лестницей, еду я только что съела, а аптеки у меня нет. Дай ключ, и я уйду к себе. Больше я тебя сегодня не побеспокою.
Он смотрел на меня так, будто я попросила его отрезать себе палец. Я видела, как он сжал челюсть, как дёрнулась жилка у виска. Ключ от кладовой был для него не железкой. Там лежали его личные травы, его мази на случай раны, его припарки на зиму, которую он всегда ждал как личную войну. Я знала состав каждой банки. Я их сама собирала три зимы подряд.
— Зачем тебе кладовая? — спросил он.
— У кухаркиной дочки лихорадка, — ответила я. — Я слышала, как Герда шепталась в коридоре. Если не сбить жар до утра, девочка не встанет. Мне нужна сушёная липа и кора ивы. И чистая вода, но вода у вас, я надеюсь, найдётся.
Он смотрел на меня ещё секунду, и я видела, как внутри него что-то ломается и тут же срастается обратно, как кость, которую неправильно сложили. Потом полез в карман, вытащил связку, снял с неё маленький железный ключ, подержал на ладони. Я не протянула руку первая. Пусть он сам отдаст.
Он отдал. Ключ лёг в мою ладонь холодной тяжестью, и я сжала пальцы, чтобы он не звякнул.
— Спасибо, — сказала я и пошла вверх по лестнице, не оглядываясь.
Уже на третьей ступеньке я услышала, как за моей спиной тихо, почти беззвучно, он сказал:
— Я не слышал, Астрид. Я слышал. Я просто… не встал.
Я остановилась. Не обернулась. Прижала ключ к груди, туда, где под серым платьем печать лежала тихо, не грела, не жгла. Просто лежала, как метка, которую мне вернули люди, а не он.
— Я знаю, — ответила я в стену. — Я и говорю. Не встал.
И пошла дальше. За поворотом лестницы было темно, и пахло старым деревом, и где-то внизу, в зале, Герда убирала со стола, звякая тарелками. Я шла к себе, к каморке под лестницей, к чужой кровати и чужому одеялу, с чужим ключом в руке и его словами за спиной, и знала, что сегодня ночью не усну, потому что он наконец сказал правду, и от этой правды мне стало хуже, а не легче.
Кладовая пахла им.
Я открыла дверь ключом, который ещё хранил тепло его ладони, и сразу узнала этот запах — сухая полынь, смола, старые кожаные мешочки, пыль на верхних полках. Три зимы я собирала эти банки сама, мыла руки холодной водой, перебирала листья, подписывала крышки его почерком, потому что у него почерк был ровный, а у меня — куриный. Сейчас на крышках стояли чужие пометки, и я постояла секунду, покачивая ключом в воздухе, чтобы не сорвать их сразу. Не моё право. Пока не моё.
Справа, на нижней полке, где раньше стоял горький кипрей, теперь лежали мешочки с ивовой корой. Я развязала один, понюхала, сжала в пальцах — сухая, прошлогодняя, но ещё живая. Где-то за стеной заплакала кухаркина дочка, тихо, со всхлипом, и я замерла, прислушиваясь, как к больному. Жар уже поднимался, иначе девочка не плакала бы так ровно, без крика.
Я положила кору в передник, взяла пучок липы, нашарила в углу чистую глиняную миску и кувшин с водой. Руки двигались сами, а голова была пустая, как колода. Я делала то, что умела делать лучше всего в этом доме, — спасала чужого ребёнка, и от этого знания меня слегка отпустило. Ненадолго, до первой мысли.
Первой мыслью была его рука на связке.
Дарвен снял ключ не с крайнего кольца, оттуда, где висели хозяйские, а со среднего, где раньше болтался мой собственный, тот, с синей лентой, которую я сама намотала в первую нашу осень. Ленту я не увидела. Может, он её срезал. Может, она лежала в ящике у него в кабинете, рядом с моими старыми письмами, о которых я не хотела думать. Я заставила себя считать шаги до кухни. Семнадцать по левому коридору, восемь по правому, потом вниз по скрипучей ступеньке, и дверь открывается в жар.
На кухне было натоплено так, что по бровям текло. Герда стояла у печи, вытирала руки о передник, а на лавке у стены лежала её дочка, лет семи, с мокрым от пота виском и красными пятнами на щеках. Я подошла, опустилась на корточки, положила ладонь ей на лоб. Обожгло. Лихорадка шла волной, и я почувствовала её собственной кожей, как всегда чувствовала — будто мой лоб был градусником, выдуманным под этот дом.
— Сколько? — спросила я Герду, не оборачиваясь.
— С вечера, госпожа… — она замялась, и я услышала, как она глотает слово, которое не хочет говорить при мне. Я подняла голову. Герда стояла бледная, руки у передника, и в глазах у неё было то самое выражение, какое бывает у прислуги, когда они не знают, чью сторону держать.
— Герда. Я не леди Вейсгард уже два года. Зови меня по имени. Сколько часов у неё жар?
— С вечера, Астрид. — Она выдохнула, и в голосе стало чуть теплее. — Я думала, к утру спадёт. Не спадает.
— Дай мне чистую тряпицу и вскипяти воду. Не кипяток, а такой, чтобы рука терпела. И если у тебя есть мёд — принеси, ложку. Девочке нужно пить.
Герда засуетилась, а я осталась сидеть на корточках и смотрела, как маленькая грудь поднимается слишком часто. Я помнила эту лихорадку, её саму. В двенадцать лет я болела так же, и сестра Вейра отпаивала меня ивовой корой, и я тогда думала, что выжила случайно. Сейчас я знала, что не случайно, и от этого знания руки перестали дрожать.
Краем уха я услышала шаги в коридоре. Тяжёлые, мужские, знакомые. Дарвен не ушёл к себе. Он остановился за дверью, не заходя, и я поняла это по тому, как стихло дыхание за стеной. Он стоял и слушал, как я варю отвар для чужого ребёнка в его доме, и я знала, что он чувствует. Я бы на его месте чувствовала то же самое. Я бы на его месте тоже не вошла.
Когда вода была готова, я заварила кору и липу прямо в миске, накрыла её чистой тряпицей и дала постоять, считая вдохи. Девочка на лавке открыла глаза, посмотрела на меня мутно, испуганно.
— Тихо, — сказала я. — Будет горько, но потом полегчает.
Я приподняла ей голову, поднесла край тряпицы, смоченной в отваре, к губам. Она сморщилась, выпила три глотка, закашлялась. Я подождала, дала ещё. Герда стояла рядом, и я чувствовала, как у неё дрожат руки, и это была не лихорадка.
— Она уснёт, — сказала я тише. — Положи ей мокрую тряпку на лоб, меняй через час. Если к утру жар не спадёт, зови меня. Я буду у себя, под лестницей.
Я выпрямилась, и в этот момент дверь на кухню скрипнула. Дарвен стоял на пороге, плечом в косяк, руки в карманах. Лицо у него было спокойное, но я видела, как он сжал челюсть, увидев, что я стою над ребёнком в переднике, с мокрым пятном на рукаве. Я не убрала руку с плеча девочки. Пусть смотрит.
— Справишься? — спросил он, и голос у него был тот самый, низкий, домашний, которым он раньше спрашивал меня, когда я вставала к печи в третьем часу ночи.
— Справлюсь, — ответила я, не глядя. — Выйди. Здесь ребёнок.
Он постоял ещё секунду, и я почувствовала, как воздух в кухне стал гуще, словно кто-то подвинулся ближе, но не коснулся. Потом шаги за спиной отдалились, дверь закрылась, и я наконец выдохнула. У девочки на лбу уже стало прохладнее, и я убрала руку, и в кармане у меня лежал чужой ключ, и я знала, что этой ночью всё равно не усну, и что это не из-за бессонницы.
Герда тронула меня за локоть, осторожно, как трогают чужую.
— Спасибо, Астрид, — прошептала она.
Я кивнула и пошла к себе, наверх, мимо его кабинета, из-под двери которого пахло вином и старой бумагой, и на секунду мне показалось, что я слышу, как он там дышит, и от этого дыхания у меня сжалось в груди так, что пришлось остановиться и опереться о стену.
В каморке под лестницей я закрыла дверь на ключ, свой, а не его, и села на кровать, не раздеваясь. На столе у окна лежал чей-то забытый подсвечник, и я зажгла свечу, и в её свете печать на моём запястье была почти не видна, и я долго смотрела на неё, и думала о том, что эта ночь — первая из девяноста одной, и что я ещё не знаю, доживу ли до весны, и что Дарвен только что стоял на пороге кухни, и не вошёл, и от этого мне было больнее, чем от слов Ингрид за ужином.
Свеча оплыла на полпальца, и где-то внизу заплакала девочка, и я легла, не снимая платья, и закрыла глаза, и впервые за два года мне было кого лечить в этом доме, кроме себя.
Проснулась я от того, что в каморке стало холоднее. Свеча оплыла почти до самого металла, фитиль тлел красной точкой, и в этом красном свете моё запястье с печатью казалось чужим — будто кто-то при мне нарисовал на коже чужой герб и забыл стереть. Я подняла руку, повернула к свету, и печать отозвалась тонким теплом, ровным, спокойным. Три лиги до кровного родича. Дарвен где-то в замке, под крышей, и пока я здесь, печать молчит.
За стеной, в коридоре, раздались шаги. Не его. Легче, чаще, с шорохом ткани по камню. Линна, горничная, моя бывшая подруга, которая в ту зиму не принесла мне даже воды, когда меня выставляли из дому. Я приподнялась на локте, и в этот момент под дверь просунули бумажку, сложенную вчетверо, без подписи, без печати. Просто белый квадрат на грязных досках.