Александр Витальиев – Чужая жена для дракона. Исправление (страница 4)
— Если она откажется подписать?
— Отказ не освобождает от браслета, — ответил Вяз. — Освобождает от дома. Она остается гостьей без права голоса и без доступа к архиву. Совет уже внес запись о ложной жене. Исправление закрывает эту запись.
Я считала удары собственного сердца. Три. Семь. Двенадцать. Потом отлепила ладонь от дверной ручки, потому что ручка была ледяная, а у меня на ладони остался чужой запах — мамино серебро и холодный пот, — и я поняла, что входить нужно сейчас, пока они не закончили говорить обо мне так, будто меня здесь нет.
Дверь я открыла плечом. За столом сидел Торин Ирт, в сером, как стена, с серебряной цепью на шее. Напротив него стоял Гордей Вяз, сухой, с жидкой бородкой, и перебирал бумаги, как карты в колоде.
— Постучись, — сказал Торин, не поднимая головы.
— Я не горничная, — ответила я и прошла к столу. — Я пришла подписать. Где условия?
Вяз посмотрел на меня оценивающе, как смотрят на товар, который уже подан на лоток. Потом положил передо мной лист с гербовой печатью, где чернилами были вписаны мои имя и фамилия, но в скобках стояло «бывшая», и я почувствовала, как у меня дернулась щека.
Я села, положила саквояж на колени, раскрыла застежку. Там, под бинтами и мешочком с полынью, лежала моя печать, маленькая, медная, с вензелем рода Роговых. Я достала ее и поставила рядом с листом.
— Три луны ношения браслетов, — прочитала я вслух. — Ночевки под одной крышей. Право голоса в хозяйстве. Утренний ключ от архива на время срока. Обязанность являться на ритуал круга каждую ночь.
— Подпись внизу, — сказал Вяз. — Кровью или чернилами, по выбору.
— Чернилами, — сказала я. — У меня уже и так достаточно крови в этой истории.
Торин впервые посмотрел мне в глаза. У него были блеклые, выцветшие глаза, как у рыбы, которую долго держали на льду.
— Ключ от архива, — сказал он, — передается утром и возвращается вечером. Без браслета ключ не открывает дверь. Это условие совета, не мое.
— Я поняла, — сказала я. — Без браслета камин в спальне не горит, горячей воды нет, ключ не работает. Варден уже объяснил.
— Объяснил, — повторил Торин, и в его голосе мелькнула та старая мягкость, которой он давил сильнее, чем любой крик. — Он вам многое объясняет, Марьяна. Иногда слишком многое.
Я взяла перо. Оно было чужим, с засохшим пухом на кончике, и я подумала о том, что этим пером до меня подписывали чужие жизни, и от этого стало не страшно, а только очень ясно.
Подпись я поставила ровно. «Рогова М.». Без «жена Ирт», без «бывшая», без «разлучница». Просто моя фамилия и моя буква, и чернила легли как должны.
Вяз смахнул лист в папку. Торин поднялся.
— Ключ будет у казначея, — сказал он. — Утром, с первым колоколом.
— Я знаю, — сказала я. — Я уже была замужем в этом доме. Только тогда мне не давали ключа.
Торин чуть дрогнул ртом, но не ответил. Они вышли, и дверь за ними закрылась с тяжелым, сырым звуком, и я осталась одна в малой приемной, где пахло старой бумагой и чужим табаком.
Я сидела и смотрела на свой саквояж. В нем лежали бинты, мешочек с полынью, флакон с мазью от ожогов, который я варила для кухарки, и письмо Вардена, спрятанное под обложкой молитвенника. Я вытащила письмо, развернула, прочитала первую строку. «Марьяна». Просто имя. Без «жена», без «бывшая», без «та женщина». Он впервые написал его сам, и от этой ровной, твердой буквы у меня защипало в носу, и я зло сложила письмо обратно.
В коридоре послышались шаги. Тяжелые, мужские. Я узнала бы эти шаги из тысячи — Варден ходил так, будто каждый шаг стоил ему решения, и это было слышно по камню. Я спрятала письмо, закрыла саквояж, поднялась и пошла к двери.
Мы столкнулись у порога. Он был уже в камзоле, с перевязанной ладонью, с ключом от кухни на поясе, который блестел тускло, как чужое серебро. От него пахло дождем и его собственной кровью, и я невольно сглотнула.
— Подписала? — спросил он.
— Подписала. Ключ от кухни давай.
Он снял ключ с пояса и положил мне в руку. Его пальцы были холодные, и я почувствовала повязку под подушечкой большого пальца, и от этого моя рука дернулась, и я отступила на шаг.
— Завтра, — сказал он, — первая ночь круга. Свеча на столе. Не гаси до полуночи.
— Я умею держать свечу, — сказала я. — Я не умею только одно — верить тебе.
Он не ответил. Он смотрел на мою шею, туда, где под воротом платья не было маминого браслета, потому что браслет лежал у меня в кармане, холодный и тяжелый, и я поняла, что он ищет его глазами, и не находит, и это меняет в его лице что-то, чего я еще не умела читать.
Я развернулась и пошла по коридору. Ключ от кухни лежал у меня в кулаке, и металл жег ладонь, и я сжимала его так, будто от этого ключа зависело, останусь ли я в этом доме человеком или снова стану вещью, которую можно вынести на заднее крыльцо и забыть у двери.
Ключ от кухни жег мне ладонь всю дорогу через нижний коридор, мимо кладовки с прогорклым маслом, мимо людской, где кто-то из служанок Каэлисы фальшиво охнул мне вслед — «разлучница», — и я не обернулась, потому что оборачиваться значило признать, что меня это ранило, а раненой я сегодня быть не имела права.
Кухня встретила меня паром и запахом подгоревшей каши. Огромный котел стоял на плите, рядом — медный таз с грязной марлей, и я сразу поняла, что лечебница при кухне жива только на бумаге. Я положила саквояж на стол, раскрыла его, достала свой флакон с мазью и свой нож, и пошла вдоль полок, считая банки. Двенадцать. Три пустые. Две с этикетками, но внутри пахло не тем, что было написано.
Я сняла крышку с ближней банки, понюхала, попробовала каплю на запястье. Не мать-и-мачеха, а полынь с дешевой миррой. Для пореза такая мазь сожжет рану за сутки. Я отставила банку, достала из саквояжа свою, плотно замотанную в воск, и поставила на видное место. Пусть видят, что у хозяйки теперь есть свое.
Кухарка, та самая, с обожженной рукой, подошла неслышно, вытирая фартук. У нее были красные, воспаленные пальцы и страх в глазах, и я молча показала ей на лавку. Она села. Я размотала ее повязку, понюхала рану — пахло дегтем и старой кровью, — и от этого меня замутило, но я не отвернулась. Я выдавила мазь из своего флакона, нанесла тонким слоем, перевязала чистым бинтом, который тоже достала из саквояжа.
— Утром и вечером, — сказала я. — Своей мазью. Ту, прежнюю, выброси.
— Барыня Каэлиса привезла, — пробормотала кухарка. — Ее мазь.
— Каэлиса не лекарь, — ответила я. — Каэлиса умеет вышивать гербы. Если хочешь руку — слушай меня. Если хочешь слушать Каэлису — перевязывай сама.
Она кивнула. Я заметила, что у нее на запястье след от веревки, и от этого у меня сжалось горло, и я спрятала лицо за тем, что стала пересчитывать травы на верхней полке. В углу, под мешковиной, стояла корзинка, в которой я сначала увидела пожелтевшее белье — рубашку, слишком маленькую для взрослого, с вышитым по вороту знаком. Я достала ее, повернула к свету, и у меня остановилось дыхание. Герб был мой. Мамин. Дом Роговых, ветка старшей сестры моей матери, та, о которой мне рассказывали только как о легенде.
Я сунула рубашку в карман, не глядя, потому что за окном, в глубине двора, я почувствовала взгляд. Окно было низким, кухонным, и за ним, в тени навеса, стоял Варден. Не прятался. Стоял, как стоит хозяин, который проверяет свою территорию, и смотрел на мои руки, в которых больше не было рубашки, и я поняла, что он видел.
Я не отвела глаз. Я вытерла руки о фартук, подошла к двери, вышла на крыльцо и встала напротив него. Между нами было четыре шага мокрого камня и его собственный запах — дождь, лошадь, та же кровь на повязке.
— Ты следишь за мной в собственном доме, — сказала я. — Или проверяешь, хорошо ли я хозяйничаю?
— Проверяю, — ответил он, — хорошо ли ты помнишь, чья это кухня.
— Я помню, — сказала я. — Твоя. А теперь моя. До конца срока. Так написано в договоре.
Он чуть двинул челюстью, и в этом движении я увидела то, что не умела читать раньше: он не злился на меня, он злился на то, что я была ему нужна именно в этой кухне, в этой рубашке, в этом прахе моей матери, которую он сам когда-то вычеркнул из своей родовой книги.
— На ужин, — сказал он, не отводя глаз, — я пришлю за тобой.
— Я приду сама, — ответила я. — И сяду не там, где сидела Каэлиса. Я сяду там, где сидела твоя жена. Потому что я теперь и есть твоя жена, по договору, и мы оба это знаем.
Он отвернулся первым. У меня в кармане лежала детская рубашка с моим гербом, в кулаке еще горел ключ от кухни, и я стояла на крыльце, на своем крыльце, в чужом доме, где меня только что назвали хозяйкой вслух, и впервые за весь день у меня перестали дрожать пальцы.
Ключ от кухни все еще жег мне ладонь, когда я вошла обратно, потому что уходить из своего первого угла в этом доме я не собиралась. Кухарка, та самая, с обожженной рукой, уже сидела на лавке, и я заметила, что она не сняла мою повязку, а только подвернула рукав, чтобы не испачкать тесто. Это была маленькая победа, и от нее у меня потеплело в груди.
Я выложила из саквояжа на стол три мотка чистого бинта, банку с гусиным жиром и свой нож. Потом подошла к полке, сняла вторую банку с поддельной мазью, вынесла ее во двор и выбросила в канаву. Вернулась — кухарка смотрела на меня так, будто я только что сожгла чужой герб.