Александр Витальиев – Бывшая в его печати (страница 9)
Дорога от моста до поворота заняла почти час, потому что Тимош вел кобылу шагом, и копыта ступали мягко, по размокшей глине, и каждая кочка отдавалась в моем теле тупой усталостью. Я сжимала повод слишком крепко, пальцы затекли, но я не разжимала их, потому что так мои руки были заняты и мне не приходилось думать о том, что через два часа я переступлю порог дома, из которого меня выгнали на глазах у всего двора. Ветер тянул с реки сыростью и прелым камышом, я втягивала этот запах и старалась запомнить его, как запоминают чужое имя, чтобы потом не путать с тем, что ждет меня за поворотом.
Тимош молчал. Он умел молчать лучше любого монаха, и я была ему за это благодарна. Мне не хотелось разговоров про отца, не хотелось советов, как себя вести с Артом, не хотелось чужих слов о том, что я молодец, что я еду спасать сестру, что я сильная. Я была не сильная, я была замерзшая и голодная, и единственное, что меня грело, это мешочек с солью и сухарями в боковом кармане, прижатый к бедру. Я достала один сухарь, разломила и посыпала солью, протянула половину Тимошу. Он взял, кивнул, и мы жевали молча, глядя на серую ленту тракта, уходящую в сторону усадьбы Северинов.
На подъеме кобыла пошла бодрее, и я почувствовала, как от седла начинает ныть спина. Сумка за спиной Тимоша покачнулась, и я увидела, что он перехватил ремень поудобнее, придержал, чтобы не сползала. Простое движение, но от него у меня сжалось горло, потому что так раньше делал Арт, когда мы ездили на ярмарку в соседний город, и я сидела впереди него, а он придерживал мой саквояж одной рукой, чтобы не сбить мне спину. Я тряхнула головой, отгоняя это воспоминание, и печать на запястье кольнула, как будто я сама себе соврала. Может, и соврала. Может, я ехала в чужой дом не только ради сестры, и эта маленькая правда жгла сильнее соли на сухарях.
На повороте, где тракт нырял в ельник, Тимош остановил кобылу, спешился и подал мне руку. Я спрыгнула сама, не глядя на его ладонь, но он все равно подхватил меня под локоть, и его пальцы легли точно поверх синей печати. Я замерла, потому что клятва дрогнула снова, но не обожгла, а как будто прислушалась. Тимош почувствовал это, нахмурился, отпустил и отступил на шаг.
— Дальше я не пойду, — сказал он тихо, глядя на ельник. — Усадьба на твоей совести и на твоей печати. Мне туда соваться нельзя, я присягнул роду.
Я кивнула. Он снял с задней луки мою сумку, поставил на поваленный ствол и постоял, не зная, что делать с руками. Потом полез за пазуху, вытащил маленький кожаный футляр и протянул мне.
— Что это?
— Писарь из канцелярии совета, Кельт, — сказал Тимош, и я увидела, как у него дернулась скула. — У него в услужении мой племянник. Если что пойдет не так, если совет начнет давить, отдай футляр Кельту и скажи, что от Вязова. Это не спасение, но это день на раздумья, чтобы ты успела написать в столицу.
Я взяла футляр, сунула в нагрудный карман под рубашкой, и он лег холодной пластинкой мне под ключицу. Футляр был тяжелый, там были не монеты, а какие-то бумаги, и я не стала спрашивать какие. Меньше знаешь, крепче спишь.
— Спасибо, — сказала я снова, и голос у меня сел.
Тимош кивнул, взял кобылу под уздцы, и она пошла за ним обратно к мосту, и я слышала, как хрустит гравий под ее копытами, пока звук не растворился в шуме ельника. Я осталась одна с сумкой у своих ног, с футляром под рубашкой, с печатью, которая молчала, и с дорогой, которая вела прямо к воротам усадьбы Северинов. Над ельником вился дым, и я поняла, что дым идет не из лесной сторожки, а из кухонной трубы чужого дома, где меня ждали. Я подняла сумку, перекинула ремень через плечо, поправила футляр под ключицей и шагнула на тропу.
Тропа вилась через ельник узкой лентой, и хвоя под ногами пружинила мягко, будто кто-то заранее подстелил мне под стопу чужую жалость. Сумка била по бедру в такт шагу, и я перехватила ремень выше, к самому плечу, чтобы не оттягивала ключицу. Футляр под рубашкой я ощущала отдельно: холодная пластинка, чуть царапающая кожу при каждом вдохе, и от нее по телу расходился мелкий озноб, хотя воздух в ельнике стоял сырой и теплый, пахнущий смолой и прелой землей.
На выходе из леса тропа расширилась, и я увидела крышу усадьбы. Черепица была мокрая, темная, и над ней лениво вился дым из кухонной трубы, а ниже, над конюшней, висел сизый хвост, и я поняла, что там жгут старую солому, чтобы согреть лошадей. Значит, в доме уже проснулись, и где-то в правом крыле, в кабинете, Арт пьет свой утренний отвар из горьких трав, и запах этого отвара через открытое окно достает до конюшни. Я узнала эту привычку слишком хорошо, и печать под рукавом кольнула предупреждающе, будто я опять позволила себе чужое воспоминание.
Я замедлила шаг. До ворот оставалось саженей сто, и у меня было время пересчитать то, что я знаю наверняка, и то, что я только думаю, будто знаю. Наверняка: долговая страница подделана, печать совета на ней не та, свидетеля-дракона на разводе не было, а значит, я по-прежнему жена Арта по праву рода. Наверняка: сестру Миру совет отдаст за Торвея, если я не вернусь под эту крышу до истечения луны. Наверняка: у меня в нагрудном кармане лежит футляр от Вязова, и это единственная взятка, которая у меня есть, если совет решит давить. А дальше шли домыслы, и от них у меня сосало под ложечкой: говорят, у Арта новая невеста из дома Торвеев, говорят, ее привезли в усадьбу на прошлой неделе, говорят, она уже распоряжается в кладовой и выгнала прежнюю кухарку. Говорят. Слово, которое в нашем городе стоит дешевле медяка, но жалит больнее печати.
Ворота были открыты. Не настежь, а ровно на одну створку, как будто меня ждали, но не хотели показывать, что ждут. У правого столба сидел кот, серый, с подранным ухом, и он посмотрел на меня так, будто я вернулась слишком поздно. Я переступила порог и почувствовала, как под подошвой хрустнул свежий гравий, специально подсыпанный, чтобы следы гостей были видны хозяину. Значит, в доме меня ждали, и не только ждали, а считали шаги.
Первым меня встретил запах. Не кухонный дым и не сено из конюшни, а тяжелый, сладкий, чужой аромат розовой воды и амбры, и он тянулся из приоткрытого окна второго этажа, из комнаты, которая раньше была моей. Я остановилась. Печать на запястье вспыхнула синим, не от боли, а от узнавания: этот запах я уже слышала в храме, у алтаря, когда Арт целовал руку новой невесты и печать жгла меня через всю площадь. Теперь этот же запах висел над моим бывшим домом, и я поняла, что меня не просто позвали обратно. Меня позвали на чужую территорию, где для меня уже вытерли мои следы и надушили чужими духами.
Из-за угла кухни вышла Марта. Она несла ведро с помоями, увидела меня, поставила ведро наземь и выпрямилась. Лицо у нее было такое, какое бывает у людей, когда они хотят сказать слишком много, а времени слишком мало.
— Барыня, — сказала она тихо, и у меня в груди что-то дрогнуло, потому что она была единственной, кто в этом доме еще называл меня так.
— Марта Ильинична, — ответила я и почувствовала, как голос у меня садится.
Она подошла ближе, оглянулась на окно второго этажа, откуда тянуло розовой водой, и быстро сунула мне в руку холодную связку ключей. Три ключа, разного размера, один из них я узнала сразу: от кладовой, от которой у меня остался шрам на ладони, потому что замок там заедал и я тогда порезалась, а Арт залил мне порез своей рубашкой. Марта перехватила мой взгляд, и я увидела, как у нее дернулась скула, совсем как у Тимоша полчаса назад.
— Она в твоей спальне, барыня, — сказала Марта одними губами. — Он привез ее во вторник, и совет молчит. А я молчать больше не буду.
Я сжала связку. Один из ключей, самый маленький, был от счетной палаты, и я это поняла по форме бородки. Теперь у меня была кладовая, реестры и право войти, но не было права выгнать ту, кто уже сидел в моей постели. Я перекинула сумку на другое плечо, спрятала связку под полу плаща и посмотрела на Марту.
— Спасибо, — сказала я.
Крыльцо встретило меня запахом мокрого дерева и лака, который я сама когда-то велела подмешивать в смолу, чтобы перила не скользили зимой. Никто не отменил мой заказ, и от этого внутри стало горше, чем от чужих духов наверху. Я поставила сумку на ступень, пересчитала связку еще раз, уже на свету: первый ключ, тяжелый, от кладовой; второй, со стертой бородкой, от счетной палаты; третий, узкий, от боковой двери в сад, через которую служанки таскали воду из колодца. Я помнила все три замка на ощупь, и память сидела в пальцах точнее любой карты.
Внутри было теплее, чем я ждала, и пахло свечным воском, подгоревшей кашей и чем-то кислым, лекарственным. У порога лежал половик, тот самый, с вышитым оленем, который я купила на ярмарке за три серебряных, и он был вытерт до дыр на сгибе, но лежал ровно, как будто его расстилали специально к моему приходу. Я переступила через него и вдруг поняла, что мне некуда идти прямо сейчас: ни в свою спальню, где теперь пахнет розовой водой, ни в гостевую, потому что меня никто туда не звал, ни на кухню, потому что Марта сама пришла ко мне во двор, и я еще не поняла, что это значит — приглашение или просьба.
Я выбрала кладовую. Не из храбрости, а потому что ключ от нее грел ладонь сквозь плащ, и это было единственное место в этом доме, куда я могла войти на своем праве, а не на чужом дозволении. Коридор к служебному крылу был узкий, с низким потолком, и моя сумка задевала стены, оставляя на свежей побелке темные полосы от масла. Я заметила, что побелка свежая, и это меня укололо сильнее, чем я ожидала: значит, к моему приезду не только расчистили двор, но и подновили стены, чтобы я не увидела на штукатурке следов чужой жизни. Значит, мое отсутствие тут тоже кто-то подмел.