Александр Витальиев – Бывшая в его печати (страница 10)
У двери в кладовую я остановилась. Замок был тот же, тяжелый, с тугой пружиной, и я знала, что если повернуть ключ резко, он заест, и тогда бородка обожжет мне пальцы. Я вставила ключ медленно, ровным движением, и почувствовала, как пружина уступила с тихим щелчком, будто мы с этим замком давно не виделись и теперь здороваемся осторожно. Дверь открылась, и изнутри пахнуло холодной крупой, сушеной мятой и чуть-чуть плесенью, и я сразу поняла, что в кладовой давно никто не перебирал мешки, потому что мята перебила бы затхлость, если бы ее хоть раз ворошили.
Я сняла сумку с плеча, поставила ее у порога и вошла. Первое, что я увидела, — мешки с крупой стояли вдоль стены, но не так, как я их ставила. Я всегда начинала от двери, слева направо, ровными рядами по сортам: рожь, овес, ячмень, пшено, а тут они были сдвинуты к центру, и между ними зияла пустота, как будто кто-то вытащил сразу два мешка и не потрудился подвинуть остальные. На полу валялась рассыпанная пшенка, и по ней прошлись, и я увидела отпечаток мужского сапога с подковкой, какие носят дружинники, а не слуги. Я присела на корточки, подобрала горсть пшенки, растерла между пальцами. Крупа была сухой, но пахла чуть кисло, и это значило, что мешок протек давно, и никто не перебрал, и теперь подмокшее зерно тянет сыростью на соседний мешок.
Я выпрямилась и достала из сумки тетрадь, которую сшила вчера ночью в храме у писаря, пока он переписывал мне долговую страницу. Тетрадь была тонкая, в клееном переплете, с прошитыми листами, и я положила ее на первый мешок, раскрыла на чистой странице и вытащила из кармана огрызок карандаша. Я начала считать: мешок ржи, два мешка овса, мешок ячменя без верхней завязки, мешок пшена с дырой, три куля с мукой, два пустых места под крупы, которых не хватает. Я записывала ровным почерком, стараясь не торопиться, и цифры получались страшные: на двадцать слуг и дворню здесь еды не больше чем на две недели, и то если варить жидкую кашу без мяса.
Скрипнула дверь за моей спиной. Я не обернулась сразу, а сначала дописала строчку, потому что если я начну оборачиваться на каждый скрип в этом доме, то никогда не досчитаю мешки. Потом я подняла голову.
В дверях стояла женщина, которую я раньше видела только мельком, на ярмарке в столице. Она была высокая, в дорогом сером платье с серебряной вышивкой, и волосы у нее были убраны так, как у нас не убирают: высоко, в сетку из жемчуга, и от этого лицо казалось вытянутым и чужим. На руке у нее блестел браслет, тот самый, который я видела из окна, когда стояла во дворе.
— Вы, должно быть, Ясна, — сказала она. Голос был мягкий, поставленный, и от него у меня свело скулы, потому что так разговаривают женщины, которые привыкли, что их слушают с первого слова. — Меня зовут Вера. Вера Торвей. Арт попросил меня встретить вас и показать дом.
Я медленно закрыла тетрадь, прижала огрызок карандаша к странице, чтобы он не скатился, и выпрямилась. Колени у меня затекли от корточек, и я чуть повела плечом, разминая спину. Печать под рукавом дрогнула, но не обожгла, и я поняла, что от этой женщины мне не лгут, а просто смотрят, как на вещь, которую надо разложить по полкам.
— Вера, — повторила я, и имя у меня на языке стало чужим и жестким. — Спасибо. Я нашла кладовую сама.
Она кивнула, подняла ведро и пошла к кухне, и у самой двери остановилась, не оборачиваясь.
— Барыня, ужин сегодня в семь. Хлеб и соль на столе. Он не ест, пока ты не сядешь.
Она ушла, и я осталась во дворе одна, с ключами в кармане, с печатью, которая молчала, и с чужими духами, стекающими из окна моей бывшей спальни прямо мне на волосы. Я подняла лицо к этому окну и на секунду увидела в нем движение: кто-то отодвинул занавеску, и в просвете мелькнула женская рука с браслетом, которого я не знала. Потом занавеска упала, и окно стало слепым. Я перехватила сумку поудобнее, нащупала под рубашкой холодную пластинку футляра и шагнула к крыльцу.
Глава 5. Ворота усадьбы
Дорога от тракта до ворот Северинов идет через старую еловую просеку, и я знаю каждую кочку на этом спуске. Сапоги стерты до дыр, саквояж режет плечо, но я не останавливаюсь. В кармане пальто лежит повестка совета, мятая, с синей печатью, и от нее у меня горит кожа на скулах. Я иду в дом, который больше мне не принадлежит, к мужу, который при всем дворе поцеловал руку чужой невесте, и у меня в кармане лежит предписание явиться к нему под кров.
Просека кончается у кованых ворот. На столбе справа прибита новая вывеска, я не сразу читаю: «Усадьба Севериных. По делам рода — к привратнику». При мне нет ни одного дела, которое стоило бы этой вывески, но я все равно стучу в калитку костяшкой, и стук получается слишком громкий, почти злой. Внутри кто-то возится, скрипит засов, и я ловлю себя на том, что машинально поправляю волосы, как в первый год, когда приходила сюда невестой.
Калитку открывает сам Арт. Я ждала кого угодно, но не его. На нем темный кафтан, волосы влажные после бани, пахнет хвоей и чужим дорогим мылом, которое я не покупала. Я смотрю на его руку, ищу кольцо, но вижу только ссадину на костяшках. Должно быть, он готовился к совещанию и встретил меня случайно, иначе бы надел перчатки.
Мы стоим друг напротив друга. Саквояж давит мне плечо, повестка жжет бедро, запястье под рукавом тянет синим. Я знаю, что печать живая, и знаю, что она сработает.
— Ясна, — говорит он тихо.
Запястье обдает жаром, и я не сразу понимаю, что это не боль, а ответ. Печать слышит его голос и проверяет, что в нем правда. Он произносит мое имя так, как будто репетировал его на пороге, и это само по себе ложь, потому что за два месяца разлуки он не написал ни строчки.
— Я по повестке, — отвечаю я. — Срок до заката. Дай мне войти.
Он отступает на полшага, и этого хватает, чтобы печать остыла. Значит, «впустить» — не ложь, значит, он действительно готов меня впустить. Я заставляю себя не улыбнуться, потому что улыбка сейчас будет стоить дороже, чем весь долг Северинов. Я захожу во двор, и ворота за мной закрывает не он — ключница Марта, в сером платье, с лицом, на котором написано, что она ждала меня с утра. Она не здоровается, только сует мне в руку связку ключей на кожаном ремешке, тяжелую, холодную.
— Кладовая и счетная палата, — шепчет она, и я слышу в ее голосе больше, чем просто инструкцию. — Я проверила, что совет принес в реестрах. Там половина цифр липовая. Я нашла старую тетрадь покойницы, она в стене прачечной, за третьим камнем от пола.
Я сжимаю связку так, что металл впивается в ладонь. Прачечная. Стена. Третий камень. Я не успеваю ответить, потому что Арт уже идет к крыльцу, и я вынуждена либо окликнуть его, либо идти следом. Я иду следом, и мои сапоги ступают по камню, по которому ступали два года назад, когда я впервые вошла сюда женой, и подошвы помнят эту дорогу лучше, чем я сама.
У крыльца он оборачивается, и я впервые вижу, что у него на виске седая прядь, которой не было весной.
— Я не хотел изгнания, — говорит он.
Печать на моем запястье вспыхивает так, что я роняю связку. Марта подхватывает ключи раньше меня, молча, и прижимает к себе. Я поднимаю глаза на Арта и вижу, что он тоже держит левую руку у бедра, там, где у него, должно быть, горит ответная метка. Он действительно говорит правду. Или, по крайней мере, половину правды, потому что полную он бы не выдержал.
— Тогда зачем ты меня выгнал, — отвечаю я, и собственный голос звучит ровно, хотя внутри все трясется. Я не жду ответа, потому что совет ждать не будет. Я подбираю с его ладони связку, наши пальцы встречаются на секунду, и меня обдает жаром, но это уже его боль, не моя. Я захожу в дом первой, и дверь за мной закрывается с тяжелым, сырым стуком. В прихожей пахнет травами и чужими духами, и я догадываюсь, что новая невеста уже присылала свои вещи. Я кладу саквояж на лавку и иду к лестнице, чтобы подняться в свою прежнюю спальню, потому что спальня у меня одна, и делить ее мне придется, хочу я того или нет. На ступеньке я оборачиваюсь: Арт стоит у порога и смотрит мне вслед, и я впервые за два месяца не знаю, чего он хочет. Я кладу руку на перила и чувствую, как под пальцами вибрирует дерево, и понимаю, что этот дом помнит меня лучше, чем его хозяин.
Моя прежняя спальня встречает меня тем самым запахом, который я ненавидела два года и по которому скучала все два месяца разлуки: сухой можжевельник, натертое дерево, старый воск и пыль на гардине, которую никто не снял. Я ставлю саквояж на кровать и слышу, как под подушкой хрустит что-то твердое, чужое. Я замираю, потом осторожно отгибаю край одеяла, и под руку мне попадает флакон из темного стекла с золотой пробкой. Духи. Чужие, сладкие, с апельсиновой горчинкой, которых в этом доме никогда не было, пока я была хозяйкой. Я подношу флакон к свету и читаю на донышке выжженное имя: «В. Торвей». Значит, новая невеста уже прислала свои вещи и уже успела оставить след там, где я ночевала в первую брачную ночь. Я не плачу, не кричу, я просто кладу флакон на комод и прижимаю к нему ладонь, потому что стекло холодное и это единственное, что удерживает меня от того, чтобы не швырнуть его об стену. Запястье под рукавом тянет синим, печать чувствует мою злость и одновременно мою неправду: я говорю себе, что мне все равно, и печать тут же отвечает коротким уколом. Значит, не все равно. Хорошо, хоть с собой я теперь договариваюсь честно.