18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Витальиев – Бывшая в его печати (страница 6)

18

Я прочитала последнюю строчку вслух. Голос у меня был ровный, и я гордилась тем, что он ровный. Печать на запястье горела ровно, синим, не мигая, потому что ни Арта, ни его прямой лжи в комнате не было. Горела за то, что я только что подумала о нем.

Один из старых советников, с бледными водянистыми глазами, кашлянул.

Срок — одна луна с сегодняшнего дня, — сказал он. — Неявка считается отказом от прав.

Я сложила свиток пополам, потом еще раз, и убрала в карман передника. Бумага легла на медяки. Я посмотрела на Кельта, и он почему-то отвел взгляд, словно я была той, кого стоит бояться в этой комнате, а не он.

Передайте лорду Арту, — сказала я, — что я прочла.

И вышла, не дожидаясь кивка. На пороге ратуши я остановилась, достала из кармана свой почерневший от пота медяк и крепко сжала его в кулаке. На коже запястья синяя печать медленно гасла, и под ней, глубже, начинало ныть — тихо, ровно, как ноет кость перед дождем. У меня была луна. У меня не было двух тысяч. У меня была сестра Арта, которую я не собиралась отдавать ни за какие кроны, и бывший муж, который даже не пришел посмотреть мне в глаза, как в прошлый раз у алтаря.

Я разжала пальцы, вытерла мокрый медяк о передник и пошла обратно к Зосе. Мне нужно было успеть скопировать долговую страницу, пока в храме тихо.

У Зоси в лавке пахло чабрецом и подгоревшей кашей. Я переступила порог, и она сразу увидела мое лицо, потому что отложила ступку, не донеся пестик до края. На столе перед ней лежала раскрытая тетрадь, та самая, куда я вчера переписала зерновые запасы усадьбы за последние три года, и я подумала, что в этом городе у меня больше нет тайн, кроме той, что я ношу на запястье.

Закрой дверь, — сказала я. — На замок.

Она закрыла. Замок у нее был новый, медный, с секретом, который я сама ей показала: три оборота влево, один вправо, до щелчка.

Я выложила свиток на прилавок, развернула, придавила сушеной головкой чеснока, чтобы не свернулся. Две тысячи крон. Зося прочитала цифру, посмотрела на меня, потом снова на цифру, и я видела, как у нее дрогнула нижняя губа. Она считать любила и умела, и она понимала, что это значит.

Это цена небольшого поместья, — сказала она.

Это цена, чтобы я не заплатила, — ответила я. — Чтобы я пошла обратно под его крышу.

Зося убрала чеснок, пальцем провела по строке с моей фамилией, остановилась на слове «залог». Я заметила, что у нее на скулах выступили красные пятна, и это было хуже любых слов, потому что Зося не краснела из-за чужих денег, она из-за них ругалась трехэтажным матом.

Садись, — сказала она. — Сейчас принесу воды.

Я не села. Я подошла к окну, отодвинула край занавески. На улице, у самой лавки, стоял мальчишка-рассыльный из ратуши, делая вид, что изучает вывеску цирюльника напротив. Я опустила занавеску.

За мной следят, — сказала я, не оборачиваясь.

Зося поставила кружку на прилавок с таким стуком, что чабрец в связках закачался.

Сядь, Ясна, — повторила она, и в голосе у нее появилась та интонация, которой она пользовалась, когда лечила свою младшую сестру: мягко, без права отказаться. — У тебя луна. Ложись на лавку, я заварю пустырник, у тебя руки трясутся.

У меня руки не тряслись. У меня руки были заняты: я расстегивала кожаный мешочек на поясе, доставала оттуда свою тетрадь, огрызок карандаша и копию долговой страницы из храма, ту, что писарь переписал мне за грош и плошку каши. Зося стояла надо мной, и я чувствовала запах полыни от ее платка.

Сядь, — сказала она в третий раз.

Я села. Положу тетрадь на колени, раскрыла на чистой странице, и начала считать вслух, по пальцам, чтобы Зося слышала и могла проверить.

Сорок ртов в усадьбе, — сказала я. — Из них четырнадцать слуг, пятеро конюхов, кухарка с дочерью, две прачки, ключница Марта, три стражника у ворот. Плюс сам Арт, плюс Мира. Плюс гости, если приедут. Зерна на год нужно тридцать две меры, крупы двенадцать, соли четыре. Свечей сальных — двадцать, восковых — шесть. Мыла хозяйственного — мешок. Мешок мыла у Торвея стоит одиннадцать крон, я помню цену, я сама покупала.

Зося слушала, сложив руки под грудью, и я видела, как она шевелит губами, повторяя цифры.

Это если без серебра на жалованье, — продолжала я. — Жалованье слугам за год — триста крон, конюхам — сто, кухарке — сорок. Конюшня, крыша над конюшней, забор, карета, починка кареты — это отдельная статья, это не долг, это жизнь. Две тысячи крон — это не долг усадьбы, Зося. Это цена, которую совет назначил, чтобы я туда вернулась.

Печать у меня на запястье дрогнула. Я непроизвольно потерла руку о колено, и кожа под тканью рукава отозвалась коротким уколом, будто кто-то ткнул меня раскаленной иглой. Это сработала не ложь Арта — его в лавке не было. Это сработала моя собственная мысль, та, которую я засунула глубоко и о которой не хотела говорить вслух: я уже знала, что вернусь.

Зося перехватила мой жест, наклонилась, осторожно отогнула край рукава. Синяя печать лежала у меня на запястье, как маленький выжженный дракон, свернувшийся кольцом. Кожа вокруг порозовела, по краям проступила тонкая сетка капилляров, как от ожога.

Он там сейчас с ней, — сказала Зося, и я поняла, что она имеет в виду Ниру Сольскую. — Иначе бы печать не звенела.

Она не знала, права ли была, но угадала точно, и я ей за это была благодарна и злилась одновременно. Я опустила рукав, застегнула манжету на пуговицу.

Это не его ложь, — сказала я. — Это моя.

Зося посмотрела на меня так, как смотрит человек, который привык лечить и устал от пациентов, которые врут сами себе. Потом она наклонилась, вытащила из-под прилавка глиняную бутыль, плеснула в кружку темного отвара, поставила передо мной.

Пей, — сказала она. — Это не пустырник, это зверобой с мятой. От злости помогает, от глупости — нет.

Я выпила. Горько, с запахом сена и дыма. Я закрыла тетрадь, убрала в мешочек на поясе, копию долговой страницы спрятала во внутренний карман, свиток с печатью совета свернула и сунула в рукав. У меня была луна. У меня была тетрадь, в которой я знала каждую цифру этой усадьбы лучше, чем сам Арт. У меня было две тысячи крон, которых у меня не было. И у меня была Зося, которая смотрела на меня поверх кружки, и взгляд у нее был такой, словно она уже прикидывала, сколько трав сможет продать в кредит, чтобы моя сестра не уехала в дом Торвеев.

Спасибо, — сказала я.

Она отмахнулась, но убрала бутыль обратно под прилавок, а кружку мне оставила, и я заметила, что на дне остался осадок из мятных листьев, мелкий, почти черный. За стеной лавки проехала телега, стекло в окне тонко задребезжало, и я впервые за утро подумала, что у меня есть не только долг, но и работа, которую я умею делать руками: считать, записывать, сверять, и если совет думает, что я не смогу пересчитать их же долг по их же книгам, то совет плохо меня знает.

Зося не успела убрать кружку — колокольчик над дверью лавки звякнул, и вошел Тимош Вязов.

Я узнала его раньше, чем он снял шапку: по запаху конского пота и оружейной смазки, по тому, как он остановился у порога, втягивая ноздрями воздух, будто чужая лавка могла оказаться засадой. Потом он увидел меня, и плечи у него опустились. Он был в форме дружинника Северинов, в синем кафтане с воротом, стянутым шнурком, и я поняла, что совет прислал своего человека проверить, дошла ли до меня повестка, и дошла ли я до слез.

— Здравствуй, Ясна, — сказал он.

— Здравствуй, Тимош.

Он перевел взгляд на Зосю, потом обратно на меня, и я видела, как он ищет слова, которые прозвучат не как приказ. Он не нашел.

— Меня прислал управляющий, — сказал он наконец. — Узнать, приняла ли ты повестку.

— Приняла, — сказала я. — Передай управляющему, что я приняла.

Тимош кивнул и не ушел. Он стоял у двери, переминаясь с ноги на ногу, и я заметила, что у него на сапоге подсохшая глина — наша, северная, серая, жирная, такая бывает только на подступах к усадьбе. Он был там утром. Он видел, как Арт выходил из дому, и видел, к кому он поехал, и совет знал, и теперь совет знал, что я тоже узнаю.

— Арт сегодня у Торвеев, — сказал Тимош, глядя в пол. — С Нирой Сольской. Свататься.

Я почувствовала, как печать под рукавом наливается тяжелым, ровным теплом — не ожогом, нет, хуже: подтверждением. Это была правда, и печать не могла меня уколоть за правду, она могла только показать, что моя кровь уже знает то, что мне еще предстоит узнать.

— Зачем ты мне это говоришь? — спросила я.

Тимош поднял на меня глаза. Он служил моему отцу, когда я была девочкой, и я помню его руки — широкие, с въевшейся в кожу солью от конской упряжи, — помню, как он сажал меня на лошадь и обещал, что не отпустит поводья. Сейчас поводья были чужие.

— Потому что у твоей сестры глаза твоей матери, — сказал он тихо. — И потому что у меня перед твоим отцом долг.

Зося кашлянула. Она стояла за прилавком, скрестив руки, и смотрела на Тимоша с тем выражением, которым она встречала мужчин, приносящих дурные вести: с профессиональным сочувствием и готовностью продать им что-нибудь горькое.

— Сядь, — сказала она ему. — У меня есть отвар, и у меня есть новости, которые ты отвезешь обратно, если хочешь сохранить место.

Тимош сел. Я заметила, что он сел на табурет у окна, спиной к двери, как сидят люди, привыкшие, что сзади никто не войдет. Зося налила ему из той же бутыли, поставила кружку на прилавок. Тимох посмотрел на отвар, на меня, на Зосю, и я видела, как он решает, можно ли пить из рук женщины, которая торгует травами в двух шагах от ратуши.