18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Витальиев – Бывшая в его печати (страница 5)

18

Я поднимаю глаза. Рон ждет.

— Зачем вы принесли это мне? — спрашиваю я тихо. — Чтобы я сама увидела ложь?

— Чтобы вы знали цену вашему молчанию, госпожа. Сестра лорда Арта, Мира, через луну уходит залогом в дом Торвеев. Этот свиток, — он кладет ладонь на бумагу, — отменяет ваш развод. И возвращает вас под кров мужа. С сестрой, с долгом, с печатью. Решайте.

Снег падает ему на плечо, тает на темном сукне, и я смотрю, как капля ползет вниз, к локтю. У меня в сумке копия за медную, у отца в кабаке должок за вино, у сестры в приюте Святой Алын сундучок с приданым, которое не стоит и гривенника. У меня на руке синяя полоса, которая сейчас жжется так, что хочется содрать кожу.

— Решайте, — повторяет Рон.

Ступени храма остаются за спиной, и снег тут же забивается под подол, тает на чулке холодной каплей. Я перехватываю сумку поудобнее, чувствуя, как копия в боковом кармане шуршит о гривенник отца, и сворачиваю не к Овсяной, где меня ждет угол у печи, а влево, к рядам. Мне нужна не ночлежка. Мне нужен прилавок Зоси.

Лавка травницы Рындиной стоит на углу, между мясником и старьевщиком, и пахнет так, что я узнаю ее за два дома: сухой шалфей, мокрая мята, сено и что-то горькое, вроде полыни. Над дверью покачивается вывеска с нарисованным вороньим крылом, и я толкаю створку плечом, не давая себе передумать.

Зося стоит за прилавком, руки по локоть в сушеных корнях, косынка съехала на бок. Увидев меня, она замирает на полуслове, потом медленно вытирает ладони о фартук и смотрит, как я стряхиваю снег с плеч.

— Плохо выглядишь, — говорит она вместо приветствия. — Хуже, чем в прошлый вторник.

— В прошлый вторник я была жива, — отвечаю я и кладу на прилавок копию. — Зося, мне нужна твоя работа. И твой совет.

Она разворачивает лист осторожно, как разворачивают больного, читает долго, шевеля губами, и я вижу, как у нее сжимаются пальцы на краю бумаги. Потом поднимает на меня глаза.

— Это подлинник копии?

— Подлинник. За медную, у писаря.

Зося коротко присвистывает и идет к заварочному крюку. Чайник у нее всегда горячий, даже в мороз, и через минуту передо мной стоит жестяная кружка, от которой пахнет мятой и чем-то хвойным. Я обхватываю ее обеими ладонями, и запястье под рукавом отзывается тупой, тянущей болью, но хотя бы не горит. Здесь, у Зоси, врать не о чем, и печать это понимает.

— Долг, — говорит Зося, постукивая пальцем по строчке с цифрой. — Три тысячи серебром. Это за усадьбу и за сестру?

— За усадьбу, за сестру, и за мое молчание, — киваю я. — Только цифры лгут, Зося. Я работала в суде писаршей, я видела настоящие реестры Северинов. Там и тысячи не набиралось. Здесь приписано лишнее серебро, вот здесь, и вот здесь, и еще вот в этой строке про мельницу.

Она смотрит на меня, потом снова на лист, и я вижу, как у нее меняется лицо: сначала удивление, потом та деловая, цепкая внимательность, ради которой к ней ходит весь рынок.

— Подделано профессионально, — говорит она наконец. — Кто-то сидел с настоящей книгой и аккуратно вписывал лишние строки. Бумага одна, чернила те же, даже клякса в углу та же. Но приписано, Ясна, приписано грубо. Кто-то торопился.

— Совет торопился, — говорю я. — Совет хочет успеть до зимы.

Зося откладывает копию, идет к запертому шкафчику в углу, достает плоскую жестянку с сушеными корнями и ставит передо мной.

— Это твоя сестра, да? — спрашивает она, не оборачиваясь. — Мира.

— Мира, — киваю я. — Ее отдают за Торвея, если я не вернусь.

— Не отдадут, — говорит Зося и впервые улыбается, без обычной своей язвительности, по-деловому. — Не отдадут, потому что я знаю одну травницу из дома Торвеев, которая задолжала мне за три фунта зверобоя. И я знаю, где лежат настоящие реестры их прихода-расхода за последние пять лет. Дай мне три дня и медную на расходы, и я принесу тебе доказательство, что Торвеи в долгу у Северинов, а не наоборот.

Я смотрю на нее, и у меня горят щеки, не от печати, а от чего-то другого. От того, что у меня снова есть союзник, и союзник этот не считает меня дурой.

— Серебро, — говорю я и кладу на прилавок гривенник отца. — Возьми. На расходы и на свою лавку. Я отработаю.

Зося смотрит на монету, потом на меня, и я вижу, как она прикусывает нижнюю губу, чтобы не сказать что-то жалостливое. Зося не верит в жалость. Зося верит в расчет.

— Иди домой, — говорит она наконец и забирает монету. — Согрейся. Завтра к вечеру я пришлю записку через мальчишку с мельницы. И вот это возьми, — она сует мне в руки жестянку с корнями. — Сушеная рябина и чабрец. Завари и пей на ночь, чтобы не сорваться, когда печать заноет.

Я прижимаю жестянку к груди, и она оказывается теплой от ее рук, пахнущей мятой и пылью. В кармане шуршит копия. За дверью лавки идет снег, густой, ровный, и я знаю, что до ночлежки на Овсяной мне идти четверть часа, и что завтра я проснусь с планом, а не с отчаянием.

— Зося, — говорю я у порога. — Если тебя спросят про меня, скажи, что не видела.

— Скажу, что ты мне должна за зверобой, — отвечает она. — Это чистая правда, и проверить ее никто не сможет.

Я выхожу в снег, и дверь за мной закрывается с тяжелым стуком, и я считаю свои шаги до ночлежки: ровно триста двадцать два, по камням мостовой, мимо рядов, мимо кабака, в котором сидит мой отец и не знает, что я только что купила себе зиму.

— Передайте совету, — говорю я, и голос у меня ровный, как линия на бумаге, — что я иду домой. В свой дом. И что через луну сестра Арта будет учиться счету, а не вышивке.

Рон опускает свиток. Улыбка у него наконец пропадает, и я вижу за ней усталость, похожую на ту, что видела у Арта. Они устали от меня. Они устали от собственной лжи.

Я разворачиваюсь и иду вниз по ступеням, считая копейки, шаги и удары сердца. Дорога домой начинается прямо сейчас, и у меня в сумке достаточно, чтобы купить сестре зиму.

Глава 3. Повестка с печатью

Я зашивала подол чужой рубашки, когда в дверь рыночной лавки Зоси ударили трижды — коротко, властно, как стучат только те, кому обязаны открывать. Нитка в пальцах дрогнула, иголка кольнула подушечку большого пальца. Я подняла голову, прижала шитье к колену.

Зося, стоявшая у прилавка с связкой сушеного чабреца, замерла. Лицо у нее стало таким, каким бывает, когда в лавку заходит сборщик подати: подбородок выше, глаза уже.

За дверью стоял Рон Кельт. Я узнала его по голосу, когда он назвал мою фамилию — ровно, почтительно, с той вежливой паукой, в которой уже сидел капкан.

Я встала. Иголку воткнула в подол, чтобы не потерять, руку вытерла о передник. На пороге стоял не сам Кельт, а рассыльный, мальчишка лет пятнадцати, в куртке с гербом Северинов — синий дракон на белом поле, прошитый по шву медной нитью. Он держал свиток, запечатанный сургучом, и смотрел куда-то мимо меня.

Ясна Дорвен, — сказал он так, будто имя было частью протокола. — Совет рода Северинов требует вас к зачитанию.

Я взяла свиток. Сургуч был горячий — или мне показалось, потому что печать на моем запястье дернулась, кольнула холодом, потом жаром. Живая, невыводимая, она отзывалась на любую бумагу, где стояла подпись Арта, даже если я не видела самой подписи.

Зося шагнула ко мне, задела прилавок, чабрец рассыпался по столешнице.

Стой здесь, — сказала я ей тихо. — Если через час не вернусь, сожги мою копию из храма. Ту, с долговой страницей.

Она кивнула. Я заметила, как у нее побелели костяшки пальцев на связке трав.

Ратуша была в двух кварталах. Я шла по мокрому камню мостовой, и свиток жег мне ладонь сквозь ткань рукава. Город пах углем, пивом и навозом — обычная утренняя вонь, от которой я давно отвыкла в усадьбе, а потом снова привыкла. В кармане передника лежали три медяка, отложенные на хлеб, и это были все деньги, которые у меня были.

В зале совета пахло деревом и старым воском. За длинным столом сидели трое: двое старых, один — Кельт. Арта не было. Это меня кольнуло сильнее, чем я ожидала, и я тут же разозлилась на себя за этот укол. Он прислал своего человека зачитывать мне приговор. Не соизволил.

Я положила свиток на стол, раскрыла, не дожидаясь разрешения. Сургуч хрустнул.

Кельт наклонил голову, голос его был мягкий, почти сочувствующий, и от этой мягкости меня затошнило.

Долг усадьбы Северинов перед домом Торвей переходит в залог, — начал он. — По решению совета, залогом объявляется несовершеннолетняя сестра лорда Арта, Мира Северин. Цена выкупа — две тысячи серебряных крон. Срок уплаты — одна луна.

Я перечитала цифру. Потом еще раз. Потом подняла глаза на Кельта.

Сколько, вы сказали.

Две тысячи, — повторил он, не моргнув. — По курсу гильдии.

Я знала цену серебра. Я шесть лет вела счетные книги в усадьбе Северинов. Я знала, сколько стоит крыша над конюшней, сколько стоит годовой запас зерна на сорок ртов, сколько стоит выездная карета, и сколько стоит кронный заем у ростовщиков Торвея. Две тысячи — это была цена небольшого поместья, не долг захудалой северной усадьбы. Эта цифра была нарочно сделана такой, чтобы я не смогла заплатить. Чтобы единственным выходом оставалось то, что они уже написали в конце свитка, мелким, аккуратным почерком.

В случае неуплаты залог передается дому Торвей, а бывшая супруга лорда Арта обязана вернуться под кров рода для исполнения клятвенного общего крова сроком на год и день, либо по решению совета лишается права голоса и опеки.