18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Трофимов – Згниле-Блота (страница 4)

18

Пан Ян замолчал и отхлебнул чаю. Руки его, державшие кружку, дрожали мелкой, неприятной дрожью.

- Я не суеверен, святой отец, - сказал он наконец, ставя кружку на стол и прижимая ладони к коленям, чтобы унять дрожь. - Вы меня знаете. Я не верю в домовых, в русалок, в ведьм на помеле. Я верю в факты, в доказательства, в логику. Но когда я шёл обратно, а шёл я очень быстро, поверьте, - я чувствовал, что за мной кто-то смотрит. Не человек. Не зверь. Что-то другое. Что-то, что было там задолго до нас и будет там после нас. Вы ведь знаете, кто эта старуха?

Я знал. Это была Бабця-Корень - знахарка, о которой я не любил говорить, и которую я, признаться, побаивался, хотя как пастырь не должен бояться ничего, кроме Господа. И слова её меня встревожили сильнее, чем я хотел показать.

- Пан Ян, - сказал я, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо, - пообещайте мне, что больше не будете ходить через болото. Даже днём. Даже в компании. Даже с ружьём.

- Обещаю, - ответил он, и я увидел в его глазах облегчение - Но, святой отец, что она имела в виду? Что должно начаться? И когда?

Я не ответил. Я и сам не знал. Но уже через две недели, когда кузнец Марек въехал в деревню на своей телеге, а рядом с ним сидела она, я вспомнил слова старой знахарки.

Об Агнешке до её появления в Згниле-Блотах я немногое знаю. То, что узнал от неё самой, в тот единственный раз, когда она пришла ко мне не для исповеди, а для разговора, который я до сих пор не могу назвать ни таинством, ни беседой, ни чем-либо ещё. То, что пересказала мне Марта, перед отъездом. И то, что удалось выведать у старых людей в Кракове, куда я съездил спустя год после всех событий, надеясь отыскать следы.

Её мать, Хелена, была знахаркой, лечила травами, принимала роды, заговаривала кровь. Жила она в предместье Кракова, в маленьком домике с палисадником, где росла рута и ещё какие-то травы, которым простые люди не знают названий. Отец Агнешки умер, когда девочке было семь лет. Утонул в Висле, по пьяному делу, как говорили соседи, хотя сама Агнешка всегда утверждала иное. После смерти мужа Хелена замкнулась, перестала принимать пациентов и всё свободное время проводила в молитвах. Она боялась того, что дремало в её дочери, той крови, того самого дара, который передавался из поколения в поколение, от прабабки Марианны, умевшей входить в сны. Агнешка росла, не зная о своих способностях, или зная, но пряча их так глубоко, что сама забыла о них. До тех пор, пока не встретила Марека.

Кузнец Марек, мужик плечистый, статный, и руками, что гнули подковы, как ветки, уехал в Краков продавать плуги собственной работы. Дело своё он знал отменно, и железо в его руках становилось послушным, как тесто, и на всю округу славились марековы серпы, что не тупились даже после жатвы, и марековы гвозди, что не гнулись даже в дубовой доске. Я знал его как человека честного и набожного без показухи: он приходил на мессу каждое воскресенье, стоял у стены, сложив свои огромные руки, и слушал проповедь с таким вниманием, что я порой смущался, мне думалось, мои слова слишком просты для такого сосредоточенного слушателя. Уехал он в начале августа, а вернулся под самый Покров, и вернулся не один.

Слух о том, что кузнец привёз жену, пробежал по деревне ещё до того, как скрипнули колёса его телеги. Откуда узнали - Бог весть. Может, ветер донёс, может, сорока на хвосте принесла, а может, у деревенских баб имеется в запасе особый нюх на такие новости. Так или иначе, когда телега Марека, гружённая нехитрым скарбом, вкатилась на единственную улицу, по обеим её сторонам уже стояли любопытствующие. Я наблюдал эту сцену с паперти костёла, куда вышел, заслышав шум.

Марек сидел на облучке, как всегда, прямо и молчаливо, держа вожжи в своей ручище. Лицо его, грубое, обветренное, с перебитым в молодости носом и глубоким шрамом через левую скулу, не выражало ровным счётом ничего, но я, знавший его много лет, заметил в его глазах новое выражение: спокойную, твёрдую гордость. Рядом с ним, закутанная в заурядный серый плащ, сидела та, на ком сразу и намертво остановились взгляды всей улицы.

Она спрыгнула с телеги легко, опираясь на поданную мужем руку, спрыгнула и встала на землю, как кошка, которая всегда приземляется на четыре лапы, грациозно и бесшумно. Плащ её распахнулся, явив простую льняную свитку, перетянутую на тонкой талии вышитым пояском. Поясок был небогатый, но работа тонкая, видно, что делали его на заказ. Ни золота, ни кораллов, ни янтаря - всё обыденно, по-крестьянски, даже бедно. Но когда она подняла голову и обвела глазами собравшихся, мельком, без интереса, как смотрят на надоевший пейзаж, по толпе пробежал гул, какой бывает в улье перед тем, как рой снимется с места и улетит неизвестно куда.

Я многое повидал на своём веку. Я видел благородных пани в краковских костёлах, видел дочерей шляхты на ярмарках, видел даже одну итальянскую графиню, проездом направлявшуюся в Варшаву. Но то, что предстало моим глазам в тот день, было иной породы. Слишком белая, слишком плавная, слишком невозможная для этой прокопченной, завалящей деревни. Даже бабы ахнули. А мужики просто онемели.

- Святой Антоний, - выдохнула пани Гануся и перекрестилась. Но перекрестилась она как-то неуверенно, вроде как сомневаясь, поможет ли тут крестное знамение.

Агнешка оглядела толпу спокойно, без вызова, чуть склонила голову в лёгком поклоне и, ничего не сказав, последовала за мужем в его хату, что стояла на отшибе, у самого спуска к болотам. Дверь за нею затворилась, но тишина на улице не рассеялась. Люди стояли ещё долго, глядя на закрытые ставни, и в воздухе висело что-то новое, тревожное, чего деревня Згниле-Блота не знала за всю свою долгую и скучную историю.

Я спросил Марека в тот вечер, когда он пришёл ко мне один, без жены, - пришёл, как он сказал, «по делу», хотя я сразу понял, что дело это не церковное, а человеческое. Он стоял у порога моей каморки, сжимая в руках шапку, и мял её, мял, пока она не превратилась в бесформенный комок.

- Святой отец, - сказал он, глядя в пол, - я хочу, чтобы вы благословили нас. Но прежде... прежде я должен вам кое-что сказать. Об Агнешке.

- Говори, сын мой, - ответил я, хотя внутри уже заворочалось предчувствие, не единожды меня обманувшее. - Я слушаю.

- Она не такая, как другие, - сказал с тревогой Марек. - И не только что красива. Красивых много. А потому, что... я не знаю, как объяснить. Когда я смотрю на неё, мне кажется, что я смотрю на огонь. Тепло, светло, хочется протянуть руки. Но знаешь, что огонь может обжечь. Я боюсь за неё. Люди... люди не любят того, что не понимают.

Я хотел сказать ему, что Господь не даёт человеку испытаний сверх сил, что любовь победит всё, что не надо бояться. Но слова застряли в горле. Потому что я видел этих людей. Я знал их. И я понимал, что страх Марека - не пустой страх.

Первые дни прошли в затишье. Она не показывалась на люди, и кузнец тоже сидел дома, хотя из кузницы его давно валил дым - там хозяйничал подмастерье, хромой Войтек. Деревня ждала. Мужики, проходя мимо хаты Марека, замедляли шаг, делая вид, что поправляют сапог или закуривают трубку. Бабы, набирая воду у колодца, что стоял как раз напротив кузницы, вытягивали шеи, как гуси, заслышав скрип двери. Но дверь не скрипела, и ставни оставались закрытыми.

На четвёртый день она вышла.

Я видел это своими глазами, я как раз возвращался от больного старика, который всю ночь кашлял кровью, и шёл мимо колодца, когда заметил движение у хаты кузнеца. Она несла на коромысле два пустых ведра, коромысло было дубовым, тяжёлым, таким, что иной мужик с трудом поднимет, и коромысло это лежало на её плечах легко, как если бы было сделано не из дуба, а из тополиного пуха. Шла она к колодцу, и те немногие, кто в этот час не спал, застыли, как соляные столбы, открыв рты и забыв закрыть.

Походка её была легка и плавна, так качается на ветру высокая трава на лугу, Плечи расправлены, спина прямая, ни малейшей сутулости, ни малейшего намёка на ту тяжесть, которая обычно давит на деревенских баб, согнутых работой, побоями, бесконечными родами и заботами. И во всей фигуре чувствовалась спокойная, уверенная сила, какой не бывает у простых деревенских баб.

У колодца она опустила ведро, длинную, скрипучую бадью на верёвке, набрала воды, вытянула его наверх легко, одной рукой, играючи, так, что верёвка пела, и перелила воду в свои вёдра. Капли упали на землю, и мужикам почудилось, что даже лужица, образовавшаяся у её ног блестит на солнце ярче, чем все прочие лужи в деревне.

Пан Загребский, случившийся в то утро проездом через Згниле-Блоту, ехал на своём гнедом коне и курил трубку, вставленную в длинный мундштук из вишнёвого дерева, - мундштук этот был его гордостью, он привёз его из Вены и никому не давал в руки. Шляхтич, владелец небольшого фольварка с пасекой в полуверсте от деревни, человек образованный, читавший рыцарские романы и мнивший себя героем одного из них, - вылитый дон Кихот, только без Санчо Пансы. Был он смешон и трогателен одновременно: говорил вычурно, с оборотами, которые никто не понимал, одевался по моде десятилетней давности, так что его кунтуш с золотым позументом уже успел выйти из моды, и всё ждал случая совершить подвиг, спасти прекрасную даму, победить дракона, освободить заколдованный замок. Я исповедовал его чаще других. Имел он чувствительную совесть и каялся в таких грехах, которые другой счёл бы пустяком: в том, что пристрастился к сладкому в пост, в том, что засмотрелся на крестьянскую девушку и поймал себя на нечистой мысли. Я отпускал ему грехи с лёгким сердцем, ибо чуял: этому человеку прощается многое за доброту его натуры, за его наивность и за ту искреннюю веру в добро, которую он пронёс через всю жизнь, несмотря ни на что.