18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Трофимов – Передний край (страница 1)

18

Александр Трофимов

Передний край

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Василий Трофимыч Тихомиров стоял на перроне, прищурившись от едкого угольного дыма. В кармане его замасленного ватника лежала главная ценность - штангенциркуль «Mahr», трофей ещё с Первой германской, инструмент точный и беспристрастный, как сама истина.

- Слышь, Трофимыч, - окликнул его Виктор, сцепщик, чьё лицо за годы работы приобрело цвет антрацита. - Опять «лаптежники» над разъездом кружили. Ищут, гады. Знают, что через нас на Сталинград артерия идёт.

Трофимыч не ответил. Он смотрел на манёвровый паровоз серии «Ов», ласково именуемый в народе «Овечкой». Старушка трудилась на износ, выпуская клубы пара, которые тут же съедал ночной июньский воздух.

Василий слышал, что у «Овечки» подтекает левый инжектор. Звук был не тот - не чистый свист, а с хрипотцой, как у простуженного дьякона. В мире Трофимыча всё имело свой голос. Смазанный пулемёт ШКАС пел тенором, а неисправный - срывался на лай.

- Ищут - найдут, - наконец пробасил он. - Наше дело, чтобы, когда найдут, нам было чем огрызнуться.

---

Двенадцать месяцев минуло с той поры, как ушёл на фронт первый эшелон. Двенадцать месяцев - срок, достаточный для того, чтобы самые невероятные обстоятельства сделались привычными. Война, вопреки надеждам, не кончилась к зиме, не кончилась к весне, а к лету вовсе казалась бесконечной.

Немцы рвались к Волге. Их военная кампания, получившая в штабах кодовое наименование «План Блау», предусматривала захват Сталинграда и выход к Волге. Успех сулил рассечение страны надвое - север и юг оказались бы разобщены, а кавказская нефть потекла бы в топливные баки вермахта. Так, во всяком случае, полагали в ставке Гитлера. Так рисовали на картах жирные красные стрелы немецкие генералы, уверенные в скорой и окончательной победе.

Чтобы стрелы эти воплотились в реальность, требовалось перерезать дороги, ведущие к Сталинграду. И в первую очередь - железные. По ним шли танки, везли хлеб и горючее, отправляли раненых и перебрасывали целые дивизии. Перережь эту пуповину - и город задохнётся, словно человек с пережатой сонной артерией.

Вот почему маленький городок Узловая, затерянный среди полей и перелесков, вдруг приобрёл стратегическое значение. Вот почему над ним всё чаще гудели немецкие самолёты, чьи моторы ревели так низко, что стёкла в домах дребезжали, а дети инстинктивно прижимались к стенам. Вот почему по периметру железнодорожной станции установили зенитные орудия - сначала четыре, потом восемь, потом шестнадцать, - а в ночном небе шарили лучи прожекторов, выхватывая из тьмы силуэты «Хейнкелей» и «Юнкерсов».

С высоты полёта город походил на лоскутное одеяло: черепичные крыши, серые кварталы, зелёные пятна парков. Именно эту мозаику внимательно изучали немецкие лётчики, нанося на карты цели. Вокзал - двухэтажное здание из красного кирпича с башенкой и часами, чей циферблат, когда-то белый, теперь покрывала сеть трещин, а стрелки застыли на без пяти три - времени первого авианалёта. Депо - длинный приземистый корпус, где ремонтировали паровозы, стены которого были испещрены осколками, а крыша зияла дырами. Водонапорные башни - без них паровозы встанут намертво. Мост через реку - неказистый, но крепкий, чьи фермы, покрытые ржавчиной и копотью, дрожали при каждом взрыве.

Немцы бомбили настойчиво, методично, с педантичностью, присущей их нации. Городок жил. Маленький, упрямый, чумазый от копоти и смазки, он жил и работал.

В школьных зданиях разместились эвакогоспитали. Парты вынесли в коридоры, на их место поставили казённые кровати с тощими матрасами. В бывших классах пахло йодом и карболкой, стонали и молчали раненые - с Дона, из-под Харькова, из-под Ростова. Местные женщины дежурили санитарками, прачками, поварихами. Юные девушки влюблялись в раненых молодых офицеров и плакали, когда тех выписывали обратно на фронт.

На ремонтной базе № 17, расположившейся в пакгаузах станции Узловая, пахло горелым маслом, окалиной и тем специфическим, тревожным запахом, который издаёт металл, подвергшийся запредельным нагрузкам. База была забита самолётами, прибывшими с фронта на железнодорожных платформах. Их разбирали, восстанавливали, ремонтировали - и снова отправляли в бой. Это был настоящий конвейер воскрешения.

Среди мастеров выделялся один - Василий Трофимыч Тихомиров, для всех просто Трофимыч. Сорока трёх лет, потомственный сибиряк, кряжистый, с руками, в которые навеки въелась металлическая пыль. Его знали все - от начальника базы майора Евстафьева до подсобных рабочих. «Трофимыч глянет», - говорили в трудных случаях, и в голосе звучало облегчение, почти благоговение.

Жена его, Прасковья Ильинична - Паша, - работала прачкой в госпитале. Руки её от постоянной воды и щёлока были рыжими, растрескавшимися до крови. Жили как все: хуже, чем до войны, лучше, чем могли бы. Старший сын Иван, пятнадцати лет, и младшая Маша, пяти лет.

Дом Тихомировых стоял на окраине, упираясь огородом в железнодорожную насыпь. Близость к депо позволяла Василию проводить на базе по восемнадцать часов в сутки.

В тот вечер небо было низкое, давящее, цвета неокрашенной стали. Маша сидела на сундуке с тряпичной куклой и слушала. В Узловой дети учились различать звуки раньше, чем буквы. Тяжёлый, рваный гул - «Юнкерс». Тонкий, звенящий - наш «ишачок» И-16.

- Мама, а почему небо сегодня железное? - спросила она, когда Паша вошла с охапкой щепок.

- Это тучи, Машенька. К дождю.

- Нет, - серьёзно ответила девочка. - Это самолёты. Я слышу, как они трутся об облака.

Тишину разорвал звук, который ни с чем не спутать: тяжёлое, пульсирующее «у-у-у… у-у-у…» - неровная работа двигателей «Хейнкеля-111». Немецкие моторы работали в противофазе, создавая этот характерный, сводящий с ума гул.

- В щель! - скомандовал Трофимыч.

Щелью называли узкий ров во дворе, перекрытый брёвнами. Иван схватил Машу в охапку, Паша подхватила узелок с документами. Сам Василий задержался на пороге, глядя в небо, где уже расцветали «люстры» - осветительные ракеты на парашютах, превращавшие город в сцену для кровавого спектакля.

Над станцией заговорили зенитки - ритмичный, захлёбывающийся стук 37-миллиметровых пушек 61-К. Трофимыч прислушался.

- Третье орудие… мажет, - прошептал он. - Опережение берут неверно. Эх, артиллеристы…

Он знал: если бомбы упадут на пути, завтра эшелон с танками не уйдёт к Касторной. А значит, где-то на переднем крае наши бойцы останутся один на один с «панцерами».

- Паша, веди детей! - крикнул он. - Я в депо. Там расчёты молодые, они же, сука, прицел в глаза не видели!

И побежал - невысокий, плотный человек в замасленном ватнике, вооружённый лишь знанием того, как заставить металл служить правде.

Станция превратилась в преисподнюю. Вспышки разрывов выхватывали из темноты остовы пакгаузов. Зенитная батарея, прикрывавшая южную горловину, захлёбывалась. Трофимыч бежал вдоль путей, чувствуя, как вздрагивает земля. Он не боялся смерти - в его возрасте смерть ему представлялась чем-то вроде неисправного механизма, который рано или поздно заклинит любого. Он боялся не успеть.

- Куда прёшь, папаша?! - гаркнул молоденький лейтенант-артиллерист с лицом, залитым кровью из рассечённой брови. - В укрытие!

- Цыц, сынок, - отрезал Трофимыч, не замедляя шага. - У тебя третье орудие «плюёт». Слышишь? Звук короткий, откат неполный. Накатник перетянули или смазка вытекла.

Лейтенант осёкся. В охваченном огнём хаосе этот старик в ватнике звучал как голос самой логики.

- Осколком перебило трубку… - прохрипел офицер. - Бьём на глаз.

Василий подскочил к орудию. Его руки, помнившие ещё дореволюционные станки и затворы «Мосинок», двигались с быстротой фокусника. 37-миллиметровая зенитка образца 1939 года была капризным инструментом: автоматика работала от энергии отдачи, и если накатник не возвращал ствол в исходное положение, орудие превращалось в груду мёртвого железа. Трофимыч вытащил из кармана заветный штангенциркуль, приложил к станине.

- Прицел… - пробормотал он. - Кто ж так упреждение берёт? Вы по головному бьёте, а «Юнкерс» уже в пике уходит. Бери на два деления ниже, по срезу!

Он сам встал к маховику наводки.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Есть вещи, которые невозможно описать словами - не потому, что слова бедны, а потому, что здесь они лишние. Они только мешают, заслоняют то, что нужно чувствовать напрямую, без посредников.

Таким был взгляд дочери Василия Трофимовича Маши.

Она была тихим ребёнком. Не тихим от забитости или страха перед миром - нет, страх приходит позже, когда человек уже понимает, чего именно следует бояться. Маша была тиха от какой-то врождённой задумчивости. Можно было подумать, что она уже с рождения знала какую-то важную тайну, недоступную остальным, - нечто такое, что делало ненужными лишние слова и суетливые движения. Она редко плакала, редко просила, почти никогда не капризничала. Просто жила рядом со взрослыми, наблюдая за ними серьёзными глазами, и в этом наблюдении чувствовалась внутренняя работа, глубокая и непонятная окружающим. Она словно вела невидимый дневник, записывая туда всё, что видела, - без оценок, без суждений, просто фиксируя факты. «Отец пришёл усталый». «Мать плакала у печки». «Брат принёс пшено». «Война продолжается».