реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 80)

18

«…и потому… быть причислены не могут», — доверчиво, — ах, ведь и мы были так доверчивы, — скрипели перья.

Лекция окончилась, и N вышел из аудитории. Он шел прямо на меня, однако при этом как бы никого не видя.

— Признаться, показалось, что вы меня не узнали или не хотите узнавать, — сказал я, — когда он, круто остановившись, протянул мне свою очень белую руку с длинными пальцами артиста, при прикосновении казавшуюся почти бескостной.

Вблизи очки, занимающие такое несоответственно большое место на его бескровном лице, еще сильнее приковывали взгляд специалиста, по роду работы привыкшего главное внимание обращать на предметы уникальные.

Они поражали не только размерами, но и своей несомненной общей странностью.

Толстая, толщины браслета, платиновая оправа светло блестела в полутьме эрмитажного коридора. Те, кому приходилось иметь дело с драгоценными металлами, имели случай убедиться, что блеск платины совсем иной, чем блеск золота — красноватый, горячий, солнечный — или чем звездный блеск серебра. Платиновый блеск прежде всего совершенно холоден.

В овальной оправе были заключены выпуклые линзы, отливающие свинцовым и отчасти оловянным оттенком отлично отполированных металлических поверхностей.

— У меня не было и нет никаких причин игнорировать вас, — тихо, но до крайности внятно проговорил N. — Просто по обстоятельствам своего зрения, в необходимой степени усиленного данным оптическим прибором… — Кончиками пальцев профессор притронулся к очкам. — При помощи данного оптического прибора я совершенно отчетливо различаю факты, которые представляют собой сущности, типические явления, или, иначе говоря, философские категории, но зато избавлен от необходимости и возможности видеть факты, представляющие собой лишь видимости и единичные случаи

— При помощи этого оптического прибора? — заинтересованно переспросил я.

— Именно! — с той же особенной внятностью ответил профессор. — Факт… хм… которого вы были свидетелем на давних практических занятиях, заставил меня сделать необходимые выводы. Вы понимаете, какой тягостный осадок остался у меня, человека чувствительного, после необъяснимого исчезновения С. и Р., моих любимых учениц; облик первой, как вы, может быть, припоминаете, отличался греческой строгостью линий, а облик второй — похвальной рубенсовской округлостью форм.

Несколько секунд N молча глядел в пространство, по-видимому, пытаясь воскресить прошлое.

— Да, — продолжал он, — особенно поразило меня исчезновение Р. и С. Они отличались усидчивостью, логическим мышлением, эрудицией и материальностью — чертами, которые, казалось бы, полностью гарантируют от превращения из философски сущего в философски не сущее… Я должен был сделать все выводы из происшедшего. От меня не укрылось, что, если прямая, пусть даже под влиянием высоких температур, из истинно прямой превращается в подобие восьмерки, она больше не соответствует своему назначению. Прибыв по месту новой работы, я попросил мастеров переплавить ее и с наивозможной чистотой разделить на две фракции, а именно — на фракцию платиновую, из каковой выгнута оправа оптического прибора, и фракцию иридиевую, послужившую материалом для собственно оптической, или, точнее, определяющей и классифицирующей части инструмента.

— Но, — рискнул я спросить, — иридий — металл, не мешает ли его металлическая непрозрачность ясно и правдиво видеть людей и вещи?

— Напротив! — резко перебил профессор. — Она не мешает, а именно только и дает возможность видеть ясно и правдиво, если данному расплывчатому термину придавать не преходящее, житейское значение, а, напротив, учитывать его непреходящую, философскую сущность. Пленка иридия очень тонка, и кристаллическая решетка, которую образуют молекулы, сама собой поглощает, оставляет за решеткой все не обязательное — необязательные цвета, детали, факты — как в предметах живых и движущихся — людях, например, — так равно в предметах неподвижных — например, в произведениях искусства.

N кивнул головой и скрылся в глубине коридора.

Я зашел в аудиторию. Там еще пахло молодостью — теплыми дыханиями студентов и студенток. Точки а, б, в, г, д… a, b, c, d, e… альфа, бета и многие другие, как звезды, сверкали на аспидно-черной, подобно ночному небу, доске. Прямая х — у, казалось, была проведена между ними не мелом, а ножом патологоанатома, по осевой линии вскрывая мироздание, как труп. Казалось, что звезды — меловые точки — сверкают в последний раз и вот-вот провалятся в разрез, как в бездну.

Что сейчас останки мироздания отволокут вниз, в подвал, и сожгут там, как сжигают на медицинских факультетах ненужный материал после занятий по анатомии.

Звезды сверкали неярко: печально и обреченно.

Подошел служитель и влажной тряпкой без остатка стер их с черной доски. На мгновенье показалось, что мироздание действительно исчезло — все разом!

Я выбежал на улицу. Солнце сверкало над ледяной Невой с вмерзшей в ее белую синь «Авророй». Нева по-прежнему, как в пушкинские времена, была одета в гранит. Звезд не было видно, но они угадывались в глубине неба. Я полной грудью вдохнул морозный воздух и чуть не захлебнулся. Ох, как он необходим даже музейному работнику — чистый, морозный воздух Ленинграда!

Иосиф Абгарович пригласил и меня присутствовать на открытии залов новой — конца девятнадцатого века и начала двадцатого — западной живописи. Я явился в половине девятого, за полчаса до назначенного срока. Зал номер пять на третьем этаже, где развернута была экспозиция школы импрессионистов, еще не открывался. У нарядных — белых с золотом — дверей дежурила седая женщина в синем халате; она что-то вязала на спицах.

Я взялся за ручку двери.

— Нет, нет! Сюда нельзя, — быстро поднимаясь, сказала женщина. И когда я послушно отступил, понизив голос, монотонно и заученно договорила: — Здесь висят картины, в которых много света и воздуха!..

…Приглашенных собиралось все больше, и с каждой секундой явственнее проступала атмосфера праздничного ожидания.

Да, разумеется, мы видели эти картины. Но ведь и то — сколько лет мы были с ними разлучены?! И все ли видели? И к тому же свет и воздух, о котором упомянула дежурная в синем халате, он ведь нужен человеку не один миг, а от первого вздоха в родильной палате, от первого взгляда на мир и до предсмертного вздоха на больничной койке.

Одним из последних, раздвигая толпу, явился N. Очевидно, на этот раз свет поляризовался кристаллической решеткой иридия так, что профессор совершенно не замечал меня и мог беспрепятственно рассматривать портрет Е. А. Демидовой работы Робера Лефевра, висевший прямо за моей спиной.

Там, на портрете, красивая женщина с красивыми мечтательными глазами, — не оставалось сомнений, что и мечтала она о вполне красивом, — держала на коленях изящную книгу. Несколько позади виднелась мраморная колонна, со вкусом прикрытая драпировкой, и мраморная балюстрада, за которой в глубине парка выступали гармоничные купы деревьев.

Что ж, академисты любили красивое.

И можно ли упрекать их в этом пристрастии?

Хотя с другой стороны, не следовало бы и упрекать, например, Ван Гога за то, что он больше любил изображать едоков картофеля, ткачей, углекопов Боринажа, рыбаков Схевенингена, и уличных женщин, и изможденных пожилых работниц, ибо как писал он и так уж видели его глаза: «Женщина никогда не бывает старой».

Профессор между тем шагнул к портрету графа Н. Д. Гурьева работы Энгра и негромко, ни к кому в отдельности не обращаясь, заметил:

— Она окончилась, великая французская живопись, на Жане-Огюсте-Доминике Энгре.

Где-то какие-то из старинных эрмитажных часов со старческой пунктуальностью и старческой, чуть старомодной дребезжащей музыкальностью начали отбивать девять часов. С первым их ударом появился Иосиф Абгарович. Седая борода его развевалась воинственно, как знамя. Происходило это то ли от стремительности его движений, то ли оттого, что один из тысячи семисот тридцати пяти земных ветров, зарегистрированных в полнейшем ветровом атласе Христиана Густава Леметра, был навечно приставлен к нему и сопровождал его везде, даже в наизакрытейших помещениях.

Где он сейчас, этот ветер? Воет ли над могилой Иосифа Абгаровича в Ленинграде, на Полюстровском кладбище? Или возвратился на родину его, в горы Кавказа, на родину старейшей его фамилии, а там нет-нет да и проскользнет северной, по-питерски бесплотной тенью среди сильных, напоенных запахами солнца и плодов южных собратьев?

…Как только Иосиф Абгарович появился, двери зала номер пять сами собой распахнулись и людская толпа оттеснила в сторону дежурную в синем халате, с вязаньем в руках.

Картины были просторно развешаны по стенам очень светлого зала, окна которого выходили на Неву. Они выглядели сегодня такими же и не совсем такими, как несколько дней назад, в эрмитажном запаснике. Не голыми и беззащитными, а как бы принарядившимися для бала в красивые багеты и золотые рамы.

Жанна Самари наклонилась вперед, ожидая приглашения на вальс; ножка ее нетерпеливо выглядывала из-под бального платья. Пока шли споры, имеет ли она право быть принятой в Высшем художественном обществе, она бы успела постареть, но совсем не постарела, потому что — тут опять придется сослаться на Ван Гога — женщина ведь не бывает старой.