реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 62)

18

На улице я постоял немного, глядя в темные окна и вспоминая минувшие вечер и ночь, завел машину и выехал на шоссе.

Гришин был в операционной. Когда я заглянул туда, он встретил мой взгляд и кивнул, будто ожидал моего приезда. За прошедшие годы он почти не изменился, только стал, как показалось, еще суше и замкнутее.

Освободившись после операции, он поздоровался со мной будто мы виделись только вчера: «Здравствуйте, сосед!»; заговорил было он тем же скрипучим скучным голосом на вечную тему о Тверской-Ямской, но сам себя оборвал на середине слова и сказал:

— Вот и поедем. Тут не так далеко — километров триста. Я ведь не был у него с самой войны.

Выехали мы ранним утром. Гришин вел машину быстро. Мы ехали молча, только в самом конце пути Гришин сказал о Курке:

— Он был неожесточенный. Незлобивый, неожесточенный, несмотря на все, что ему пришлось испытать.

Он помолчал и сказал еще:

— Да, знаете ли, мальчик, так и не ставший взрослым: не было на это времени.

Шел дождь. Мы ехали вдоль реки, вздувшейся от ливня свинцовой холодной водой. Переехав по мосту на ту западную, сторону, машина остановилась. Крутым обрывом высился глинистый берег. Гришин шел впереди, поднимаясь по склону.

Неожиданно он шагнул в сторону и сдернул фуражку с седой головы. На выбитой в обрыве площадке виден был поросший травой холмик с фанерной дощечкой над ним.

Могильных холмиков на склоне было много. Они сникли под дождями и стали почти незаметны, как бойцы под огнем врага вжавшиеся в землю.

Темная, набухшая от дождя фанерная дощечка слиняла. Видны были только нарисованная чернильным карандашом пятиконечная звезда и неясные следы букв.

Гришин вытащил из кармана карандаш и старательно вывел: «Младший лейтенант Василий Курка». Дождевые потоки размывали написанное прямо под его рукой.

Дождь бил сильно и часто, как пулемет только без перерывов, — по дощечке, где было написано:

«Младший лейтенант Василий Курка». Больше ничего.

1965–1970

Венские встречи

(рассказы)

Господин Штуммель

Ветер гонит по низкой черной воде Шведенканала коробки от сигарет, бумажные лоскуты, соломинки. Они торопятся, сталкиваются, обгоняя друг друга, потом, вынесенные течением на берег, замирают. Пустая улица и это торопливое движение флотилий коробочек и щепок там, где раньше плыли лодки и катера, напоминают, как опустился город.

И вдруг на мертвой улице зацокали, отбивая такт по асфальту, копыта коней, загремели тяжелые окованные колеса. Повозка, да еще какая! У лошадей в гривы вплетены виноградные лозы, разноцветные ленты. Огромные деревянные бочки на повозке тоже украшены лентами. Возница, с пером на шляпе, в тирольской куртке с темно-зеленым кантом, имеет такой гордый вид, будто кругом мирные веселые дома, а над головой не осеннее небо, а безбрежная синь.

Повозка остановилась у Шведенбрюкке. Теперь сквозь шум ветра можно различить глухое ворчание. Будто в бочках сидят добродушные чудища. Они ворочаются во сне, тяжело дышат, бормочут. Это «штурм» — кислый, бродящий виноградный сок. Мутный и бешеный. Если забить бочки, он выбьет днище: такая сила в теплом от солнца, еще не перебродившем до конца соке.

Повозка перебирается через Шведенбрюкке на Флайшмаркт и движется дальше по старой Ротентурмштрассе — улице Красной башни. Она останавливается у кабачков, бочки постепенно пустеют. Зато кабачки наполняются посетителями — людьми худыми, обтрепанными. Табачный дым заволакивает подвал «Винцерхауз». В дыму, в винных испарениях стенная роспись оживает, приобретает объемность. Квадратные, плотные фигуры в коротких штанах, как будто сошедшие с картин Питера Брейгеля, приближаются к сидящим. Вот этот маленький человек на бочке, примостившийся возле самого потолка, — у него свалилась шляпа, он до краев наполнен виноградным вином, — сейчас тяжело сползет со стены и войдет, расталкивая всех, в толпу танцующих.

Напротив, в «Линде», гораздо тише. Тут и народ степеннее. Иной двадцать лет посещает «Линде», чтобы съесть суп с мучной подболткой, пошутить с кельнером да в получку выпить кружку пива.

«Линде» помещается в подвале сравнительно нового дома, построенного после первой мировой войны. Но все тут говорит о древности. Вместе с собой кабачок перенес в новый дом целых три столетия, и они прекрасно уместились в низком темном помещении. Над современной, обитой цинком, стойкой красуется резной герб из светлого сухого клена. На дереве вырезано «1637 год» и рисунок Вены, какой она была в этом самом 1637 году: Стефанскирха, пустая сельская улица с одинокой повозкой. От времени дерево пожелтело, приобрело ясный и прозрачный цвет спелости; кажется, что улица, кирха, повозка — словом, все залито солнцем.

Три столетия! Значит, герб вырезали задолго до того, когда чума, гуляя по Европе, опустошила и Вену. Ну конечно! Кельнер рассказывает, что хозяин кабачка, чувствуя тяжелое недомогание, пошел умирать на улицу, чтобы не испортить репутацию своего заведения: коммерция прежде всего! Все-таки кабачок спалили, спасли только герб.

Сохранились еще стулья из дуба. Он темный и тяжелый, этот дуб, — железо, а не дерево. На спинках, формой напоминающих скрипку, вырезаны лица. Как удивительно мягко, легко шел резец по железному, непослушному дереву! Какие странные лица! Целая компания венцев семнадцатого века с поднятыми кружками и бокалами молчаливо сидит за нашими спинами. Вот моряк в круглой шапке, с короткой трубкой в зубах: может быть, он вернулся из многолетнего плавания и рассказывает о государстве Перу и Инков, золотой республике солнца?.. Вот веселый, толстощекий бюргер. Три столетия подняты бокалы: за удачу, за богатство! В Вене всегда было достаточно горя и нищеты, но резчики старой Вены признавали только радостные, веселые темы.

Кто-то подходит к столику, и вежливый голос негромко окликает:

— Гутен абенд!

Я оборачиваюсь, но не сразу узнаю говорящего: в «Линде» царит полумрак. Глаза привыкают, и постепенно из темноты выплывает фигура человека с круглым красным лицом, тонкими седенькими волосами, которые сложными узорчатыми завитками прилипли к черепу, и крошечными внимательными глазками. Ну, разумеется, это господин Штуммель.

Сейчас он несколько смелее, чем обычно, несколько развязнее и даже чуть поднял голову: смотрит прямо в глаза. «Штурм» согрел кровь и разогнул шею.

Редакция нашей армейской газеты уже полгода стоит в этом городе. И полгода ровно в четыре часа тридцать минут по комнатам, которые мы занимаем, проходит этот человек. У него совершенно точный маршрут. Он идет боком, мелкими, семенящими шажками и опоражнивает одну пепельницу за другой, тщательно пряча содержимое в коробочку, маленький, степенный, в приличном черном костюме с белым жестким воротничком. Герр Штуммель — так прозвала его Марта Вебер, уборщица из типографии, потому что «цигареттенштуммель» означает по-немецки «окурок».

— Гутен абенд! — повторяет он, усаживаясь напротив меня на краешек стула и отодвигая кружку.

Я протягиваю ему пачку сигарет, но он отрицательно машет головой:

— Нет, нет, господин офицер, я не курю!

Он замечает удивление на моем лице и быстро добавляет:

— Вы не понимаете, к чему тогда мои… — мгновение он ищет нужное слово и заканчивает, — к чему мои визиты. О, это совсем другое дело, господин офицер, совсем другое. Тут нужно рассказать о многом. Я давно замечал недоверие на вашем лице. Если бы вы оказали честь поговорить со мной, господин офицер. Только не здесь, если бы вы зашли ко мне…

У него такой робкий голос, что не хватает сил отказаться. Вероятно, это «штурм» гуляет в его крови, заставляя такого замкнутого человека открываться, тянуться к другим.

Мы выходим на улицу. Совсем темно, в ночи светятся два круглых настороженных глаза — окна старой ратуши, да где-то в вышине мерцает купол Стефанскирхи. Свежо, ветер дует прямо в лицо. Мы делаем несколько шагов вниз, к каналу, сворачиваем в переулок и останавливаемся возле углового здания. Оно разрушено бомбой и выглядит совсем безжизненным. Ощупью поднимаемся на четвертый этаж. Оказывается, одна сторона, вернее, один угол чудом сохранился. Лестница без стен, квартиры, лепящиеся гнездами, — все это производит невеселое впечатление.

Человек, которого прозвали господином Штуммелем, живет отдельно. Комната очень небольшая, тесно уставленная вещами: может быть, поэтому и появилась у него привычка передвигаться бочком. Электрического тока в городе нет, и Штуммель зажигает свечу. Пламя то тянется кверху, то совсем сникает, принимая дымно-красный оттенок.

— Это и есть моя комната. Холодно? Ну конечно, ветер со всех сторон. Еще милость божия, что комната уцелела! Садитесь, пожалуйста. Стулья крепкие — их мастерил из столетнего дерева мой дед Петер-Иоганн, когда он был молод, в деревне под Нейзидлем. В деревнях делают вечные вещи, не правда ли? А когда отец перебрался в город — он получил хорошее образование и после той, первой, войны стал чиновником, — кое-что он захватил с собой. Кто же бросит вещь, которая сделана не на десять и не на сто лет? А бюро отец купил. Настоящий орех, но оно изготовлено в городе, машинами. Все-таки это тоже добротная вещь. В мире много очень хороших вещей.

Он сказал последнюю фразу с глубокой убежденностью и на несколько секунд замолчал. По стене и окну гневно бил ветер; казалось, его раздражало темное человеческое гнездо и он хотел во что бы то ни стало сдуть его с высоты.