Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 63)
— И каждая, самая маленькая вещь связана с чем-то. Вот, видите, блюдо. Оно склеено из двух частей, по нему проходит трещина так же, как по моей жизни.
Я посмотрел в ту сторону, куда указывал хозяин. Большое блюдо висело на стене. Оно производило странное, даже уродливое впечатление. Две половинки, верхняя и нижняя, как бы боролись друг с другом. Вверху, вокруг синего круга, расположились розово-голубые фигуры влюбленных кавалеров и дам, пастушков и пастушек. Свет просачивался сквозь легкие облака, кавалеры стояли на коленях в вечном молчаливом обожании, другие пары нежно и робко прижимались друг к другу на скамейках.
— «Старая Вена»! — сказал хозяин.
Да, это было хорошее изделие мастеров старой Вены. Но на нижней стороне блюда разместилось нечто совсем иное: в пестром — красном и синем — наряде маршировали солдаты Фридриха; негнущиеся сапоги, высокие кивера, непомерно длинные ружья. Вот-вот марширующий строй прорвется через трещину в верхний улыбчивый мир.
— Вы видите: половинки не совсем подходят друг к другу… Я их нашел двадцать лет назад. В те годы у меня была невеста — фрейлейн Функе, искра, искорка, если сказать по-русски. Мы давно были привязаны друг к другу, но все откладывали свадьбу. Ведь брак — это дети, а можно ли иметь детей, когда едва сводишь концы с концами?.. Мы ждали и копили; говорят, счастье любит терпеливых. Моя девушка поступила кельнершей в «Аполло». Разумеется, не очень чистая работа: кругом дым, шум, пьяные. Но я сказал ей: «Берегись!» И она очень старалась сберечь себя.
А я работал в почтовом ведомстве, на том самом месте, которое оставил отец. Каждую субботу мы отправлялись в сберегательную кассу и хоть немножко вносили на текущий счет. И господин Гарбель, кассир, принимая деньги, шутил: «Теперь уж не так много осталось до миллиона, не правда ли?» — «Да, не так много, во всяком случае, меньше, чем на той неделе».
И мы смеялись от всего сердца. Это были хорошие дни, и мы, терпеливо ждали, я и моя фрейлейн Функе.
А по воскресеньям ходили гулять на Пратер. Это были хорошие прогулки. И она никогда не жаловалась, хотя ей все труднее становилось беречься и хозяин был недоволен, когда она не позволяла гостям трогать себя.
«Я добрый человек, — говорил он, — но я не могу постоянно терпеть убытки из-за твоего упрямства».
И ей приходилось считаться с этим.
Все дело было в том, чтобы счет рос быстрее. И я попытался добиться этого, — продолжал Штуммель. — Меня еще в детстве прозвали «Маульвурф» — крот. Я всегда смотрел в землю и в земле видел то, чего не замечали другие. Как-то на Грабене в щели мостовой я нашел старинный золотой империал, — сколько лет он ждал меня? — я не увидел, а почувствовал его сквозь слой пыли.
Так мне пришло в голову собирать разные вещи, ну да: по мусорным кучам, задним дворам! Конечно, не золотые империалы, а кости, консервные коробки, тряпки. Это приносит некоторый доход. Я отправлялся на поиски вечером, в темноте, надев балахон с низким капюшоном, чтобы, не дай бог, не повстречаться с сослуживцами,
Конечно, вам странно слушать: чиновник почтового ведомства — и вдруг такая грязная работа. Но мне она даже доставляла удовольствие. Ведь это тоже вещи. Я в некотором роде спасал их и давал возможность вернуться в привычный круг. Иной раз подберешь обломок венецианского зеркала, продашь мастеру, — конечно, не видать больше осколку золотой оправы, но он найдет себе теплое место в квартире средней руки. Или разорванные кораллы, колечко, картинка, конверт с интересной маркой, шелковая роза, отпоровшаяся от платья.
И потом, это ведь приносило доход!..
Теперь моя Функе приходила каждую неделю и оставалась ночевать. Что делать, так случилось, что ей нечего было больше хранить до свадьбы, и у меня не стало никаких оснований тратить деньги на стороне. Бедная девушка, она оставалась до понедельника, варила кофе, и нам было хорошо, как никогда позже. Так продолжалось до того самого проклятого дня…
Рассказчик помолчал, подошел к столу и оправил фитиль свечи. Стало светлее.
— Это был действительно проклятый вечер, — продолжал он тихо. — Я отправился на работу поздно вечером в своем балахоне с капюшоном, который хорошо закрывал лицо. Все шло как обычно, пока не попались эти обломки. Вначале я увидел в мусорной куче верхнюю половину с пастухами и пастушками. Порылся в мусоре и нашел вторую. Мне тогда показалось, что это половинки одного блюда. У меня даже сердце забилось сильнее: ведь по нынешним временам «Старая Вена» — настоящее богатство. Я не шел, а бежал по улице, совсем забыв опустить капюшон, с этими осколками в руках, мешком, палкой с крюком — принадлежностями профессии. Бежал, пока не столкнулся с кем-то лицом к лицу, грудь о грудь. Подняв голову, я узнал господина Вурцля, начальника нашего отделения.
Он ничего не сказал, брезгливо посторонился, давая мне дорогу, и зашагал мимо. Тогда я понял, что жизнь дала трещину, но мне казалось, что еще все можно исправить.
Первого числа я был уволен с работы.
Я теперь приходил к господину Гарбелю каждую неделю не вносить, а забирать деньги с книжки, а он смотрел холодно, как на каждого бедняка, и, конечно, не повторял своей шутки насчет миллиона.
Это продолжалось не дни, не недели, а месяцы. И тут еще горе…
Говоривший помолчал секунду.
— Все дало трещину разом. Так бывает в жизни, господин офицер. Это — как лед: сегодня он крепкий, блестящий и выдержит тысячу тонн, а достаточно двух-трех весенних дней, и он превратится в кашу. Так уж устроено… Почему-то моя фрейлейн не сказала прямо об этом, может быть, она боялась? Но я сам понял: у нее стали такие сияющие глаза, точно настоящие искры, и она так пополнела, похорошела, такая гордая осанка появилась у нее в эти горькие дни, что у меня не оставалось никаких сомнений. Я все выжидал, пока стало невозможно больше ждать. Тогда я сказал ей, что на сберегательной книжке у нас почти ничего не осталось, так что о браке сейчас нечего думать. Это было у Штадтпарка. Народу в субботний вечер в аллеях очень много, и я говорил тихо, чтобы не обращать внимания окружающих.
Я помню — она встала со скамейки и таким странным, низким голосом, затрагивающим душу, как наш древний орган в Капуцинкирхе, таким глубоким, грудным голосом, которого я не слыхал никогда раньше, который и сейчас стоит у меня в ушах, проговорила: «Но у нас будет ребенок!»
— «Будет»? Я ей сказал, конечно, то, что сказал бы каждый приличный человек:
«Из внебрачных детей выходят разбойники и убийцы. И сейчас такие трудные времена. Кто не знает этого? Ты же не хочешь через двадцать лет выступать свидетельницей на суде?»
Я ей сказал все это, но она только улыбалась, точно была старше меня и знала больше, чем я, и повторяла одно и то же: «Мой ребенок будет хорошим. Я знаю это, Францель. Я его вижу во сне так же ясно, как сейчас вижу тебя, даже яснее».
Она всегда была такая покорная и робкая, маленькая, еле теплящаяся искорка, а теперь совсем изменилась.
Я ей говорил, что на моей книжке ничего нет, что нам нельзя иметь детей, но она, казалось, даже не слышала этих слов.
Рассказывая, Штуммель ходил по комнате. Оттого что было тесно и приходилось протискиваться между вещами, он поворачивался то боком, то лицом ко мне. И было странное ощущение, что это не человек, а игральная карта, совершенно плоская, неживая. Состарившийся круглолицый валет с аккуратными завитками седеньких кудрей, прилипших к круглому розовому черепу. И у него была раздражающая манера: мягко, едва касаясь пальцами, трогать вещи. Точно какой-то ток струился от покрытых пылью вещей и только этот ток давал ему силы казаться живым, говорить, двигаться. Точно он пересчитывал все, что находится в тесной, темной комнате: бюро орехового дерева, зеркало, скамья, кресло, обитое потертым бархатом… раз… два… три… четыре. И опять сначала: бюро… зеркало… Этот немой счет стоял в ушах. Он напоминал, что все говорившееся сейчас — это не основное, совсем не основное. Главное — все в порядке, количество вещей не изменилось.
— Знаете, она была даже красива в тот момент, — продолжал Штуммель, — хотя бог знает как мало подходило к ней это слово раньше. Красота часто приходит, когда она решительно не нужна, не правда ли? Что может быть красивее страусовых перьев на черных погребальных конях?.. Я не стал с ней спорить: это было совершенно бесполезно — и той же ночью уехал из города, отправив с дороги маленькое письмо. Узел надо рубить сразу. И больше я не видел ее и ничего о ней не знаю. Но, я думаю, она не сделала этой глупости. Было бы преступлением родить внебрачного ребенка, да еще не имея денег. Ведь верно?
Он не дождался ответа и очень убежденно ответил сам себе:
— Да! Это было бы преступлением. Что же касается меня, — продолжал Штуммель, — конечно, трещина исчезла не сразу, но она стала почти незаметной.
Я не очень был рад, когда в тысяча девятьсот тридцать восьмом году немцы вошли в город. Многим тогда казалось, что Вена умерла и ее место в большом антикварном магазине… Но что бы ни было на душе, надо продолжать свое дело, не так ли, господин офицер? В тысяча девятьсот тридцать девятом году я стал агентом издательства Миртель. Оно выпускало открытки: «Что ждет солдата в походе». Нет, не о вшах, разумеется, не о колючей проволоке, не о смерти. Это были забавные картинки в нескольких сериях — десять, двадцать пять и даже сто штук. Они особенно хорошо раскупались в тысяча девятьсот сорок первом году, теми, кто шел на русский фронт. Я даже смог купить на сбережения вот этот трельяж и графин — оправа из чистого серебра, хороший вечный хрусталь богемского производства. А потом начались бомбежки; за один час улицы с солидными фирмами, старыми домами превращались в мусорные кучи. Но если не очень бояться и внимательно смотреть, тогда под кирпичами можно найти прекрасные вещи.