Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 39)
— Экскурсия отменяется: дождь, и народу мало. — Человек в очках застегнул пальто, поднял над головой столик на тонких ножках и скрылся в дверях музея.
Карвялис и девушка остались одни.
— В город прошвырнемся? — предложил он.
Она не ответила, но пошла рядом. Несмотря на модные туфельки с очень высокими каблучками, она шагала широко и быстро. «Как девочка, а не взрослая, — подумал он. — Да и на вид ей лет девятнадцать. Деревенская школьница — несмотря что нарядная такая, стильная. И пахнет от нее лесом. Сколько лет я не был в лесу. А эта, вероятно, часто наматывает из города».
Девушка шла впереди не оглядываясь.
— Собор пятнадцатого века, — сказала она, останавливаясь перед высоким красным зданием. — Стиль называется — пламенная готика; все линии закруглены, как языки пламени.
Ему нравилось, как она говорит: отчетливо, словно ученица, отвечающая урок.
Он попробовал взять ее под руку, она отодвинулась.
— Познакомимся?! — предложил он. — Казимир Карвялис.
— Казимир? По-нашему Казне. А я — Лида. — Помолчала и сказала еще: — Вы знаете, что это означает — Карвялис?
— Просто фамилия.
— Вот и нет. Карвялис — это голубь.
Он улыбнулся.
— Честное слово, голубь, — повторила девушка.
Улыбнулся он вовсе не от недоверия. Ему стало странно, что у него такая фамилия, а он не знал этого. Вообще он подумал, что многого не знал о себе.
— Значит, голубь… А вы — голубка.
— Не надо, я Лида.
Под вечер они очутились на кладбище. Тут были могилы заброшенные, с плитами, поросшими мхом, и совсем недавние. На одной старой могиле лежали астры. Она наклонилась и прочитала:
«Юозас Таутавичус 1810–1872».
Сказала:
— Счастливый, сто лет прошло, а его помнят… А у меня родных нет. Только братик.
— И у меня нет родных.
— Родных нет, — повторила она. — Как бы нет.
На плите, покрытой венками с выцветшими лентами, под каменным крестом, было написано что-то по-литовски.
— «Всю жизнь блуждал, чтобы найти успокоение на родине, среди своих близких», — перевела она и показала на увядшие цветы.
С кладбища поехали на такси. Она позволила ему расплатиться, но, когда вышли из машины, порылась в серенькой сумке и протянула свою долю.
Карвялис отвел ее руку:
— Денег хватит, три года копил, плановал на юг.
— Мне все равно, сколько у вас денег.
Он знал, что если Лида уйдет, то уж не вернется, и не стал спорить. Несколько секунд они стояли молча, потом одновременно улыбнулись.
— Вы упрямая! — сказал он.
— А вы? Все люди упрямые…
— Я?.. Как когда. — Подумал и добавил: — Я ведь болел, забыл многое — детство, родных…
— Вспомните!.. Знаете, я вас сейчас чуть не пожалела. А это лишнее.
— Почему?
— Нельзя жалеть, — строго сказала Лида и нахмурилась.
До вечера они сидели в кафе. Столики освещали высокие торшеры, и каждый круг света отделялся от другого полумраком.
Поели, потом долго пили черный кофе, и она учила его литовским словам.
— Синица, — говорила она по-русски и перевела на литовский: — Зиле.
Он повторял за ней.
— Соловей — лакштингала, — говорила она тихо и отчетливо, — чибис, лазоревка…
Она учила его литовским названиям птиц и деревьев, будто это было очень важным; а ведь он человек городской. Почему-то и ему все это казалось сейчас важным.
— О чем вы думаете? — спросила она.
Он не смог бы объяснить ей и промолчал. Ему было беспокойно. «Что-то во мне не как всегда», — неясно думал он.
Лида не повторила вопроса. Она пила кофе и продолжала урок, произнося слова отчетливо, с длинными паузами:
— Справедливо — тейсингай; несправедливо — нятейсингай; правда; неправда; честно; нечестно; прощать; не прощать…
Вдруг он понял, что она учит его словам не случайным, а самым необходимым сейчас ей. Как бы рассказывает о себе.
От вечернего освещения Лида побледнела и казалась старше.
Подняв голову, глядя большими серыми глазами прямо в лицо, но почти не видя его, она сказала:
— Отца послали уполномоченным в низовья Немана. Там сеяли на грядках: широких, метра два ширины. Почва заболоченная, и без грядок земля не дышит. Отец и меня взял в район — мне было четырнадцать лет, и мы очень дружили с ним. Приехали, а через неделю приказ: грядки сровнять, иначе трудно работать механизмам. К отцу пришли председатели колхозов. Один, пожилой, сказал: «Без грядок ничего не соберем». И другой, помоложе, подтвердил: «Что не вырастет — это, конечно, ни стебелька, ни дьявола. А с другой стороны — директива…»
Я сидела в той же комнате и все слышала.
Рассказывая, Лида чуть не плакала, высокая грудь под белой кофточкой часто поднималась. Карвялис подумал, что она старше, чем казалось, и красивая; и старался не глядеть на нее, чтобы она не разгадала его мысли.
Теперь он почти боялся этой своей «прямоты», к которой привык. Боялся, что сорвется в конце концов и потеряет Лиду.
Слушал он рассеянно, не понимая, чего Лида так взволнована. Смотрел поверх ее головы на стенную роспись, изображающую рыбаков, тянущих из моря сеть с серебристыми рыбами. Рыбаки были не как в жизни — сильнее и красивее. Все время он видел еще ее волосы, уложенные гладким узлом… и рыбаки любовались Лидой из полумрака.
Она проследила его взгляд:
— Они как боги…
— А вы видели богов?
— Видела. Во сне. В пятом классе, когда проходили древнюю историю, — серьезно ответила она и продолжала о своем: — Отец поехал в область просить, чтобы приказ отменили, а там, в земотделе, настояли на своем. Отец вернулся, и грядки стали разравнивать. Он часто брал меня в поле, и каждый раз я думала: «Если действительно ничего не родится, я уйду от тебя. Я тебя очень люблю, но непременно уйду».
— Вы ему сказали это? — спросил Карвялис. Теперь он был взволнован не меньше, чем она. Ему вдруг показалось, что не от отца, а от него она так уйдет.
— Нет, не говорила. Зачем?
— И ничего не взошло?
— Ничего, — с некоторым трудом отозвалась она. — Вернулись. Я и вещи уже уложила, но братик сказал, что без меня не может, и я ему обещала остаться дома еще на три года, пока он подрастет.
— А потом?
— Потом ушла. Две недели уже.
— Куда?