Александр Шаров – Повесть о десяти ошибках (страница 3)
А может быть, и донесется — издали, еле слышное: «Да, да, кинделе». Может быть…
Тайное тайн
Мне было восемь лет, года на три меньше, чем самому младшему на нашем дворе. Поэтому, когда после полудня ребята собирались в своем «клубе» — в сыром полумраке длинных сводчатых ворот — и шептались о чем-то непонятном, раздражающе запретном, меня либо не замечали, либо прогоняли.
И в тот день я был изгнан. Полный обиды и одиночества, вернулся домой. Прошел через пустые в тот час комнаты нашей квартиры и остановился на пороге гостиной. Шторы на окнах были опущены, единственный луч освещал круглый стол, покрытый традиционной зеленой плюшевой скатертью с выштампованным по краю бледно-золотистым геометрическим узором; вдоль стен темнели громоздкие кресла.
Меня окликнула тетя Женя. Она сидела в дальнем углу, с ногами забившись в глубину кресла. Она недавно вернулась с фронта раненая и была первым в моей жизни человеком, который воевал, видел смерть своими глазами. Я ею гордился и очень ей верил.
Я подошел к ней. Сейчас, на строгом свидании с прошлым, когда стараешься ничего не додумывать, а только возможно точнее вспоминать, — зеленая скатерть выплывает из темноты, пощаженная временем, а милое лицо тети Жени, которой уже давно нет на свете, да и мало осталось сердец, где оно запечатлелось, ее лица я вспомнить не могу.
…В войну, попав в только что освобожденные нашими войсками Бродицы, я остановился было на ночевку в маленьком домике на окраине, но, когда хозяева ввели меня в столовую, сразу бросилась в глаза зеленая скатерть на обеденном столе. Она показалась потертой, постаревшей, но той же — из детства, — хотя несомненно была только ее двойником.
Не объясняя своего поведения, я ушел. Все жители дедовского дома на Махновской, то есть все мои близкие, не просто умерли, а погибли в разное время и при разных обстоятельствах. И мне, без всяких к тому оснований, почудилось, будто зеленая скатерть появилась тут неправедно.
Я ушел и долго бродил по улочкам, освещенным только красноватыми огоньками солдатских самокруток…
Лица тети Жени и всего ее облика я не помню. Помню только глаза — темные, с еле заметными живыми и горячими искрами в самой глубине. И удивительно мягкие волосы, и теплое длинное платье вроде халата, с пуговицами, обтянутыми материей.
Из Бродиц тетя Женя переехала в Москву и там вышла замуж. Свадьба праздновалась в особняке фабриканта Корзинкина, на Большой Садовой улице, где тогда росли, заглядывая в окна, старые раскидистые деревья. Там помещалось какое-то военное учреждение, но в день свадьбы чернильницы, папки с делами, пишущие машинки вынесли из зала и составили покоем конторские столы. Свадьба справлялась с необычной по тем временам пышностью, потому, может быть, что очень уж хороша была пара: молодой командир с орденом Красного Знамени и она, тетя Женя, тоже — храбрый боевой командир.
Вскоре тетя Женя покончила с собой. Она, как говорили, была несчастлива в семейной жизни.
Рассказывали, будто муж ее увлекся другой. Когда тетя Женя узнала об измене, он только пожал плечами: «Я солдат, человек бродячей судьбы». «А я человек без судьбы», — ответила она, и будто бы это были последние ее слова. Так рассказывали…
И муж тети Жени погиб — в Китае, куда был послан инструктором военной школы. Мать и отчим мужа, зубные врачи, еще долго обитали во флигеле особняка. Я к ним изредка заходил. Там стояло страшное зубоврачебное кресло, а на стене висела картина неизвестного итальянского художника, где была изображена пастушка в легком белом платье, открывающем верх нежной девичьей груди. Не знаю почему, но в пастушке мне виделась тетя Женя; я пугался, спешил отвести глаза. Картина была написана художником мягко и светло, но время проступало сквозь краски сгущающейся темнотой, постепенно поглощая девичью фигуру.
Тогда, в Бродицах, тетя Женя жалела меня. Я стеснялся этого, не понимая, что жалость — неразлучная сестра любви.
В тот день я подошел к ней, устроился рядом в кресле и, осмелев, спросил о том, что постоянно обсуждалось в сводчатых воротах, но так и не стало понятным: «Как рождаются дети? Для чего люди женятся?»
— Это тайное тайн, — тихо сказала она, будто совсем забыв обо мне и обращаясь к самой себе. Долго молчала, а потом снова заговорила, певучим, но монотонным голосом, каким обычно рассказывала сказки. А она часто рассказывала мне, словно совсем маленькому, о Красной Шапочке, Бабе Яге и всякое такое. Слушая ее, я очень боялся, что зайдет кто-нибудь из ребят — тогда меня совсем задразнят; но, несмотря на этот постоянный страх, слушая ее, я чувствовал себя не то чтобы счастливым, но очень согретым. Так тепло и спокойно мне в жизни бывало не часто.
И на этот раз она тоже как бы рассказывала сказку. О том, что люди женятся, когда крепко полюбят друг друга. А полюбив, хорошеют, становятся похожими на цветы. И когда они целуются, головы их сближаются, а в волосах у одной — пестики, как у цветка, а в волосах другого — тычинки.
И хотя там, под сводчатыми воротами, я слышал все «слова», множество анекдотов и «случаев из жизни», изложенных вполне обнаженно, я поверил рассказу. И сразу сообразил, что мне в руки дается открытие чрезвычайной важности: когда я перескажу услышанное, ребята примут меня наконец как равного в свой «клуб».
Надо только скорее выбраться из ласковых рук тети Жени, пока никто другой не докопался до тайны, пока я единственный ее обладатель.
Я соскользнул с кресла.
— Куда ты? — окликнула тетя Женя
Не отзываясь, я вихрем сбежал вниз по лестнице, пересек двор. Ребята, к счастью, не разошлись еще.
Я начал так непривычно громко и уверенно, что все сразу замолкли. А когда я договорил, сильный и злой парень, Чертик, указывая на меня рукой, первым крикнул прозвище, которое потом долго отравляло мне жизнь:
— «Пестик-Тычинка»! «Пестик-Тычинка»!
И вслед за Чертиком это же «Пестик-Тычинка», смеясь, улюлюкая, заорали все.
Я медленно пятился, потом побежал и скрылся за дверями дома. Крики доносились все слабее, вот они и совсем затихли.
Я поднялся на второй этаж, прошел через полутемную гостиную, где только что сидела тетя Женя.
Ее не было.
Постоял недолго. Я не сердился на тетю Женю, не считал ее обманщицей, совсем не считал, смутно понимая: все случилось из-за того, что я спутал сказку с непонятной и непостижимой правдой — тайной тайн. И понимая, что делать этого — мешать правду со сказкой — никогда нельзя. Иначе придешь к непоправимому несчастью.
Может быть, и тетя Женя спутала правду со сказкой — потом, через много лет, — оттого и оборвалась ее жизнь.
Я стараюсь вспомнить ее лицо, так нужно его вспомнить, но это не удается. Только голос ее, еле слышный задумчивый шепот как бы звучит в воздухе: «Если люди крепко целуются, если они любят друг друга…»
Лиля
Длинный, узкий балкон буквой П нависает над двором. Когда идешь по нему, темные от дождей и времени доски настила тихо выскрипывают нескончаемый, то печальный, то что-то обещающий, мотив. На чугунных перилах — полоски слинявшей краски и щетинки ржавчины, похожие на крошечных некрасивых бабочек со сложенными крыльями. Они колеблются на ветру и вдруг летят, полого опускаясь во двор.
С открытой стороны балкона видна вьющаяся среди зарослей тростника речушка. От нее наползает туманец, серый, прозрачно бесплотный. Между досками широкие щели, и, хотя выглядывающая оттуда темная бездна не так уж глубока, ощущать ее под ногами страшновато. Балкон отчего дома, узенькая улочка детства — между небом и землей.
Утро разгорается, дом оживает. Во дворе старшие ребята играют в лапту. Бита ударяет по чижику, и он летит вдаль.
Я стою напротив дверей Лили, моей двоюродной сестры, и наблюдаю за игрой. За стеной послышались звуки рояля. Поверх них поднимается прекрасный женский голос. Это поет Лилина мать, тетя Ева.
Пение обрывается, тот же голос визгливо кричит:
— Если бы не твоя проклятая трусость, я бы уж давно…
— Пела в Ла Скала?! Ха-ха-ха. — Муж тети Евы не смеется, а раздельно, с паузами, низким рокочущим басом выговаривает: — Ха-ха-ха… Успокойся! Надоели вечные истерики. А кто, разреши поинтересоваться, уговаривал меня ехать в дурацкие Санта Бродицы?.. Те же три сестрицы!..
— Ты! Только ты! — Тетя Ева плачет.
— В желтый дом попали бы вы, мадам, в любом цивилизованном государстве, а не в Ла Скала. Уж поверьте!..
Рыдания постепенно затихают. Снова звучит рояль, стелет колдовскую лестницу — вверх, вверх…
…Скрипнула дверь за спиной, звонко, как скворец, скрипнула доска под легкими шагами, коротко вздрогнули и прогудели басовой струной перила: это Лиля оперлась на них. Я не поднимаю глаз и все-таки угадываю каждое ее движение — с того момента, когда она выскользнула на балкон.
Другие — выходят, а она именно выскальзывает[1] — из дверей своей комнаты, из темноты гостиной, из-за угла улицы, из арки ворот, из сна…
А вот теперь из дальнего-дальнего прошлого.
Выскользнула и стоит у перил — в цветном сарафанчике, только выстиранном, пахнущем мылом, солнцем, горячим утюгом, с тоненькими бретельками на не тронутых загаром плечах.
Ребята бросили играть и шепотом переговариваются, изредка бросая взгляды на балкон.
— Пр-р-р-резираю мальчишек! — громко, чтобы услышали во дворе, говорит Лиля.