Александр Сафонов – Психология (страница 4)
Сегодня это слово звучит тяжеловесно и даже архаично, но по сути речь идет о попытке прямого и дисциплинированного доступа к собственным психическим процессам. Здесь важно сразу оговориться: интроспекция не равна обычному самокопанию. Она не равна и тому, что человек просто рассказывает о себе все подряд. Классическая психология сознания требовала гораздо более жесткой дисциплины. Испытуемый учился различать тончайшие элементы своего опыта, отделять само впечатление от его бытового толкования, замечать, что именно и как появляется в поле сознания. Это была не свободная исповедь, а тренировка внутреннего наблюдения.
Не душа вообще. Не человек вообще. Не вся бесконечная внутренняя жизнь сразу. А сознание в той мере, в какой оно может быть представлено, расчленено и описано в опыте. Это очень важно. Психология стартует не с всемогущества, а с ограниченной задачи. Она не обещает знать о человеке все. Она пытается ухватить хотя бы то, что доступно организованному наблюдению.
Здесь становится понятен Вильгельм Вундт.
Его обычно называют создателем первой психологической лаборатории и основателем экспериментальной психологии. Но важнее не школьная легенда о дате открытия, а смысл его проекта. Внутри этого подхода сознание уже не просто философская загадка, а структура. Не бесформенный туман переживаний, а организованное поле, где есть центр, периферия, фокус внимания, элементы и связи между ними. Это была смелая попытка сделать внутренний опыт описуемым без того, чтобы сразу свести его к чистой физиологии.
Но важно увидеть не только ее слабость, а ее мужество. Первая научная психология пыталась сделать почти невозможное: превратить внутреннее в предмет строгого анализа и при этом не уничтожить его полностью. Не случайно именно здесь появляются разговоры о поле сознания, его ритмичности, структуре, элементах. Это был способ сказать: внутренний опыт не хаос, в нем есть порядок. А если в нем есть порядок, значит, о нем можно строить знание. Пусть не окончательное. Пусть спорное. Пусть ограниченное. Но знание.
Наука, входя в новую область, почти всегда начинает делить. Так поступает химия, когда ищет элементы вещества. Так поступает биология, когда выделяет органы, ткани и функции. Так поступает любая дисциплина, которая хочет перейти от смутного впечатления к точному знанию. Если что-то кажется слишком сложным, его раскладывают на части и пытаются понять, как оно устроено.
Психология раннего периода пошла тем же путем.
Если сознание вообще можно изучать, значит его нужно как-то представить. Не как туман переживаний, а как нечто организованное. И тогда возникает сильная модель: сознание как структура. У него есть фокус, есть периферия, есть поле внимания, есть элементы, которые входят в это поле, удерживаются в нем, соединяются между собой, становятся яснее или, наоборот, уходят на край. В такой модели сознание уже не бесформенно. Его можно описывать, сравнивать, измерять хотя бы в грубом приближении.
Если человек слушает ритм, значит можно спросить, сколько связанных элементов он удерживает как одно целое. Если он выделяет отдельные впечатления, можно рассуждать о ясности и отчетливости. Если в центре сознания что-то становится особенно различимым, значит можно говорить о внимании как о процессе усиления, отбора и укрупнения. Так в психологию входят слова, которые долго будут казаться почти самоочевидными: поле сознания, фокус внимания, апперцепция.
Очень трудно поверить, что сознание действительно складывается из отдельных кирпичиков, которые сначала существуют сами по себе, а потом просто суммируются. Это выглядит логично только до тех пор, пока мы не посмотрим на собственный опыт внимательнее. В реальной жизни мы почти никогда не воспринимаем мир как набор чистых элементов. Мы не видим отдельно цвет, отдельно линию, отдельно наклон, отдельно контур, а потом складываем из них стул, окно, лицо, опасность или знакомый голос. Мы воспринимаем сразу что-то целое. Иногда смутно, иногда с ошибкой, иногда слишком поспешно, но именно целое.
Именно здесь психология начинает спорить сама с собой.
Уильям Джеймс делает важный шаг в сторону от почти механической модели и говорит простую вещь: сознание не только структура, оно еще и течение. Не только поле с центром и периферией, но и непрерывное внутреннее движение. Отсюда и знаменитый образ потока сознания. Это уточнение меняет очень многое.
Потому что поток нельзя разрезать на части так же легко, как набор элементов на столе. У потока есть длительность, переходы, наслоения, возвращения, почти неуловимые смещения акцента. Одна мысль не просто сменяет другую, а перетекает в нее. Воспоминание приходит не само по себе, а в окружении вчерашнего настроения, сегодняшнего раздражения, случайной фразы, запаха, тревоги, усталости, ожидания. Даже когда нам кажется, что мы повторяем одно и то же переживание, это уже не тот же внутренний момент. Контекст изменился, а значит изменилось и само переживание.
Практика. Одна минута потока сознания
Выберите одну минуту, когда вас никто не отвлекает. Поставьте таймер и попробуйте просто замечать, что проходит через сознание, не пытаясь сразу это исправлять или упорядочивать.
После минуты быстро запишите без редактуры все, что успели удержать: обрывки мыслей, телесные ощущения, случайные образы, внутренние реплики, воспоминания, ожидания, перескоки темы.
Потом ответьте себе на три вопроса.
1. Что исчезло быстрее всего, как только вы попытались это зафиксировать?
2. Что оказалось не отдельной мыслью, а уже готовым куском внутреннего сюжета?
3. Где вы не наблюдали поток, а почти сразу начали его редактировать и объяснять?
Обычно этого опыта хватает, чтобы почувствовать сразу две вещи: сознание действительно можно замечать, но как только вы пытаетесь удержать его слишком жестко, часть живого материала исчезает. Именно на этом напряжении и выросла ранняя психология сознания.
Потому что спор шел не только о том, течет ли сознание или строится как поле. Спор шел о более глубокой вещи: что вообще является первичным в психическом опыте - части или целое.
И тут появляется гештальт-психология.
Ее главный нерв можно выразить очень коротко: мы воспринимаем не сумму деталей, а организованную форму. Не кусочки, из которых потом как будто складывается образ, а образ, внутри которого отдельные части уже получают свое место и смысл. Это не просто красивая формула. Это почти переворот в том, как психолог смотрит на восприятие, мышление и вообще на внутреннюю организацию опыта.
Если передо мной два огонька, я могу видеть не два отдельных стимула, а движение. Если я смотрю на картину, я воспринимаю фигуру на фоне, а не набор красок и пятен. Если я решаю задачу, в какой-то момент может измениться не количество известных мне деталей, а сама конфигурация ситуации. Тогда и появляется то, что позже назовут инсайтом. Не медленное прибавление частей, а внезапное схватывание целого, после которого решение становится видимым.
Человек часто страдает не потому, что в нем слишком много отдельных проблем, а потому, что вся ситуация схвачена неверно. Главное кажется второстепенным, второстепенное раздувается до масштаба судьбы. Иногда трудность исчезает не потому, что мы нашли еще один факт, а потому, что вдруг увидели все иначе. И в этом смысле гештальт-критика была направлена не только против ранней лабораторной психологии сознания, но и против самой иллюзии, будто психическое можно без потерь свести к арифметике ощущений.
Как ни усложняй модели сознания, как ни уточняй внутренний опыт, в психологии все равно оставалась старая рана: мы слишком зависим от отчета самого человека. Он должен заметить, описать, различить, передать. Он может ошибаться. Может невольно подгонять свой опыт под ожидание исследователя. Именно отсюда постепенно нарастает усталость от интроспекции. Не потому, что она была бесполезна. Она дала психологии очень много. Но она слишком сильно опиралась на внутреннее свидетельство самого субъекта. А наука начала XX века все громче требовала другого: внешней наблюдаемости, воспроизводимости, надежности, возможности зафиксировать факт так, чтобы он не зависел от тонкости чьего-то самоотчета.
Если сознание нельзя надежно сделать объектом строгого исследования, может быть, не нужно настаивать на нем вообще. Может быть, психология должна изучать не внутреннее, а то, что можно видеть снаружи. Не переживание, а поведение. Не то, как человек описывает свой опыт, а то, что он делает.
Она почти демонстративно отказывается от прежней деликатности к внутренней жизни. Это был ответ не только на слабости интроспекции, но и на общий запрос эпохи: наука должна говорить о том, что можно наблюдать, повторять и проверять. Позже этот разворот оформится в бихевиоризм. Но для нас сейчас важнее понять саму логику перехода. Психология сознания не была ошибкой. Она была необходимым первым шагом. Просто внутри нее самой обнаружились ограничения, которые и заставили науку искать новый язык.
Она показывает, что человек слишком сложен для одного языка. Если говорить только на языке элементов, теряется живое течение опыта. Если говорить только о потоке, трудно удержать точность. Если мыслить только целостными формами, можно недооценить анализ. Если же вовсе отказаться от внутренней жизни, наука станет строже, но рискует потерять самого человека.