Александр Полещук – В капле дождя (страница 4)
Ледяные поля за ночь заметно подобрались, съёжились. На чистой воде между ними юлила чёрная лодка с рыбаком, ловко загребавшим то левым, то правым веслом.
Позавтракав, я принялся укладывать дрова, кучей наваленные у забора. Нижние поленья прихватило морозом, и надо было колотить по ним обухом топора, чтобы оторвать от земли. Твёрдый стук возвращался ко мне эхом. Промороженные чурбаки казались лёгкими, я тщательно выкладывал их крест-накрест по краям дровяного ряда, чтобы поленница не развалилась под собственной тяжестью, как случилось в прошлый сезон.
Из-за дождя приходилось часто менять быстро намокавшие рукавицы, и я наладил нечто вроде сушильного конвейера у печки. Я так увлёкся однообразным, но вовсе не утомительным занятием, что потерял счёт времени, и воспринимаемый мной мир сузился до пределов двора. Но однажды, выйдя на крыльцо после очередной смены рукавиц, я услышал странные ритмичные звуки со стороны реки. Они не походили ни на шум течения, ни на обычный ход волн под ветром, ни на биение о берег валов, вздымаемых теплоходом, да и какие теплоходы в декабре? Следовало бы пойти и посмотреть, что там происходит, но я почему-то медлил и в конце концов придумал для себя развлечение: разгадать происхождение странных звуков.
Я вернулся к прерванному занятию, но теперь, как писали в старых романах, весь обратился в слух и стал примерять к говору реки всевозможные названия. Плеск, журчанье, биенье, ток, колыханье, бульканье, бултыханье, клокотанье, рокот, звон, дробь, шуршанье – всё было не то. Звуки были мелодичными – прозрачными и размеренными. Пошли в ход аналогии: галька на пляже под накатом моря, деревянные брусочки ксилофона, откликающиеся на удары пружинистого шарика, монисто на шее восточной красавицы, хрустальная люстра, подрагивающая на сквозняке. Это передавало окраску звука, но при чём здесь люстра и ксилофон?
Наконец, я вынужден был сдаться и спустился к реке. Разгадка оказалась до обидного простой. Под действием дождя края ледяных полей растрескивались, крошились, ветер и течение сгоняли большие и малые осколки к берегу, и они ударялись друг о друга, отчего и возникали переливчатые звуки. Я долго вслушивался, но подходящего названия для них так и не подобрал.
Обманные дома
В середине 60-х годов я проходил студенческую практику в областной газете «Советский Сахалин». В то время на южной половине острова ещё было полно следов японского владычества: бумажные фабрики и рыбозаводы с японским оборудованием, узкоколейная железная дорога с миниатюрными вагончиками, портовая гостиница в Корсакове – некогда публичный дом…
В центре Южно-Сахалинска моё внимание привлекли здания с рустовкой из дикого камня, с мраморными панелями, гранитными наличниками, фигурными карнизами и полуколоннами. Всё говорило о вкусе и достатке прежних владельцев. Однако меня постигло разочарование. Подойдя к одному такому дому, где располагалось какое-то городское управление, я обнаружил ловкую подделку. Оказалось, что рустовка и панели, наличники и полуколонны – всего-навсего глина, крашеная штукатурка, с большим искусством имитирующая дорогой камень. Кое-где она искрошилась, обтёрлась, отслоилась от стен, состоявших из жёрдочек и дощечек, между которыми была засыпана древесная мелочь.
Местные журналисты пояснили, что хозяева приезжали сюда только летом, поэтому им не нужны были тёплые дома. А круглый год добывали уголь, рубили лес, ловили и обрабатывали рыбу, строили фабрики и причалы рабочие, переселённые на остров из захваченной японцами Кореи. У них были другие жилища.
Вспомнив сахалинские обманные дома, я подумал, что тут не обошлось без национального характера. Японец ведь вежливо улыбается, кланяется, прижав руки к бокам, уважительно пятится, а поди узнай, что у него за душой.
Полутона
Всматриваюсь в картины, проплывающие за окном электрички. Цветовая гамма среднерусского апреля небогата. Вот белые свечи берёз с пышными кронами, подёрнутыми сизым дымком, – значит, почки набухли и готовятся выбросить лист. Глубокий изумруд тяжёлых еловых лап разбавлен пятнами тускло-зелёной сосновой хвои. Жёстким космам прошлогодней травы, отдающим безжизненной белизной, вторят жёлтые метёлки камыша. Неряшливые кусты ольхи усыпаны тёмно-коричневыми, будто неживыми, столбиками и пушистыми зеленоватыми бутонами. На месте палов намечаются зелёные проплешины. И над всем этим скромным убранством – серо-голубой ситчик неба с бегущими облаками, изредка открывающими солнце…
В палитре просыпающейся русской природы нет нарядной праздничности боттичеллиевской «Весны», зато присутствует множество едва заметных оттенков, негромких сочетаний красок, меняющихся в солнечных лучах. Вспомнилось название сборника рассказов Юрия Казакова – «Голубое и зелёное». Вызов банальному контрасту и бьющей в глаза пестроте: не красное и белое, не какое-нибудь оранжевое и ультрамариновое – а скромное голубое и зелёное. Спокойствие, умиротворение, мягкость – полутона, полутона…
Сушёные насекомые
В голодной, коснеющей в тихом пьянстве Костроме конца 80-х у приезжего человека была одна радость: осматривать музеи да бродить по улицам, сохранившим следы старины.
В художественном музее меня встретили непроницаемые лики костромских помещиков XVIII века – то были работы недавно открытого художника Григория Островского, поднятые реставраторами почти из небытия. По соседству выставлены картины художника-самоучки XIX века Ефима Честнякова, которого эрудированные журналисты, конечно же, окрестили «костромским Руссо» – по укоренившейся у нас привычке поднимать значение отечественного таланта сравнением его с иностранным. Но что, скажите, общего между туповатыми французскими обывателями художника-примитивиста Анри Руссо и радостными, объединёнными совместными трудами и праздниками крестьянами Ефима Честнякова? Ровно столько же, сколько между тем же Ефимом Честняковым и притворными современными «примитивистами». Однако ведь Анри Руссо увидишь во всех альбомах, посвящённых изобразительному искусству Франции, а где у нас найдёшь альбом с работами Ефима Честнякова?
Что до достопримечательностей, то их в Костроме немало: ветшающие или перестроенные дворянские и купеческие особняки, бывшие торговые ряды (Мучные, Мелочные, Пряничные, Красные, Масляные, Квасные, Табачные…), преобразованные в угрюмые магазины с одинаковыми вывесками «Хозтовары», «Промтовары», «Канцтовары», пожарная каланча работы архитектора Фурсова, многочисленные церкви разной степени сохранности, одинокая белая беседка на речном откосе, которую удостоил вниманием знаменитый режиссёр в фильме «Жестокий романс», уникальный автомобильный мост через Волгу…
Когда идёшь в сторону городского центра по низинной, ныряющей с бугра на бугор улице, наблюдаешь странную картину: из-за крыш показывается то один, то другой фрагмент скульптуры вождя Октября, установленной на центральной площади. Если же поинтересуешься, что да как – всякий может рассказать тебе, не опасаясь в эпоху гласности чужих ушей, что прежде на высокий цоколь вознесён был молодой царь Михаил Романов, а ниже находился коленопреклонённый Иван Сусанин, осеняющий себя крестом, что верноподданническая Кострома возвела памятник в честь известных событий XVII века. В то Смутное время Руси именно в костромских лесах нашёл погибель отряд польских интервентов, а завёл опасных ляхов в глухие дебри местный крестьянин Сусанин Иван, чем способствовал спасению будущего основателя царской династии Михаила Романова, укрывшегося в местном монастыре. Композитор Глинка увековечил сей подвиг в опере «Жизнь за царя». В советское время монархическую композицию сняли, на высокий пьедестал водрузили Ленина, а оперу переименовали в «Ивана Сусанина». Так-то вот.
В ликвидированном Ипатьевском монастыре я обнаружил исторический музей, где ничто не напоминало о заслугах обители в деле спасения царя Михаила.
В той или иной вариации исторический музей имеется у нас в каждом областном городе. Там обязательно найдёшь каменные топоры, сцену охоты древних предков на мамонта, мечи, пушечные ядра, сарафаны, сани, прялки и иные наглядные свидетельства неумолимого хода времени, вплоть до изделий местных промышленных предприятий и портретов героев труда. Однако в Костромском музее меня поджидала неожиданность, и этой неожиданностью стала огромная коллекция бабочек и жуков, размещённая в особом зале. Тут были жёлтенькие капустницы и тропические бабочки с замысловатыми узорами, белёсые мотыльки и экзотические великаны с мохнатыми крыльями, кроткие божьи коровки и грозные жуки в отливающих металлом доспехах. Вряд ли у меня найдутся слова и хватит познаний, чтобы хотя бы крупными мазками нарисовать потрясающую картину творчества Природы, воплощённую в 3401 эфемерном создании – а именно столько экземпляров насчитывает собрание, достойное, пожалуй, столичного природоведческого музея.
Как же попала в Кострому такая богатая коллекция? Не иначе как вследствие реквизиции, экспроприации, или национализации, или репарации… Но я ошибся в своих предположениях: оказалось, что коллекцию насекомых (вообразите 1201 бабочку и 2200 жуков) собрал местный житель, член Костромского окружного суда Рубинский Иван Михайлович.