Александр Петляков – Тень, идущая следом (страница 8)
Стою ещё несколько секунд посреди тротуара, и в голове сама собой всплывает фамилия — Гаврилов. Участковый, свой у Косого. Звонить ему сейчас, докладывать про двоих на асфальте у остановки — то же самое, что звонить самому Косому и вежливо предупреждать: скоро подъеду разбираться с остальными. Это даже не решение, которое надо принимать, — просто факт, вроде того, что вода мокрая. Был бы кто другой — может, и позвонил бы. Я уже неделю как знаю, чем пахнет участок в этом районе, и запах этот не про закон.
Парень с переломанным бедром продолжает стонать где-то за спиной, тише, будто силы кончаются вместе со звуком. Второй так и не пошевелился, лежит там же, дышит хрипло и мелко. Я не оборачиваюсь. Через десять минут, максимум пятнадцать, здесь будут свои — либо те же трое-четверо из подворотни у ларька, либо кто-то, кому позвонят из ближайшего окна. Заберут, довезут до кого надо, спишут на несчастный случай или разборки с чужими. Мне встревать в это незачем, и оставаться здесь незачем тоже — постою ещё минуту, и кто-нибудь решит, что я тоже участник, случайный свидетель, которого стоит на всякий случай запомнить в лицо.
Разворачиваюсь и иду в другую сторону, туда, куда изначально и шёл, до того, как дорогу мне перегородила иномарка с открытой дверью и девичий крик, оборванный чужой ладонью. Иду ровным шагом, руки в карманах куртки, спина прямая — так, будто просто возвращаюсь с прогулки, а не только что уложил одного парня на асфальт и, кажется, сломал второму бедро одним движением ноги, которое тело выполнило раньше, чем я успел об этом подумать.
Неделю назад я сидел на кухне и говорил себе — просто, ясно, без пафоса: не лезть. Смотреть, запоминать, делать выводы, но не лезть. Я даже знаю, зачем себе это говорил: потому что видел, куда ведёт другой путь, видел его достаточно раз, чтобы больше не хотеть проверять на собственной шкуре. Правило было простое, как устав: наблюдать — да, действовать — нет. Свой двор, свой подъезд, свой хлеб. Остальное — не моя война, потому что своей мне на всю оставшуюся жизнь хватит. И вот прошла ровно неделя, а я иду по вечерней улице, и за спиной у меня лежат двое, один из которых, может, никогда больше не сможет пройти по этой улице без палки. Правило, которое я сам себе выдал, «лежит» там же, на асфальте, рядом с ними — и мне почему-то не хочется его «подбирать».
* * *
Улицы пустеют быстро, как будто их выключают по очереди вместе с фонарями — один горит, следующий мёртвый, потом снова живой. У гаражей на Ключевой лает собака, ровно, без злости, просто отмечает, что кто-то прошёл мимо. Асфальт под ногами ещё держит апрельскую сырость, и от этого шаги звучат глуше, чем должны.
Иду и жду, когда придёт то, что должно прийти. Знаю по опыту, что после такого бывает откат — руки начинают мелко дрожать, где-то под рёбрами разгорается муторная тошнота, а голова начинает без остановки прокручивать картинку: как летит нога, как хрустит, как парень заваливается на бок и хрипит. Это нормальная физиология, я через неё проходил не раз, ещё в роте, после каждого настоящего дела, а не учебной тревоги. Организм платит по счетам с задержкой, но платит всегда.
Жду. Ничего. Руки в карманах спокойны, как будто минуту назад я просто донёс сумку с рынка. Тошноты нет. Дрожи нет. Есть только ровное, почти забытое ощущение — то самое, что бывало после удачно снятого поста, после эвакуации без потерь, после того, как доклад уходит наверх и в трубке звучит короткое «принято». Работа сделана чисто. Всё встало на свои места без лишнего шума. Вот что странно: я ищу в себе вину и не нахожу её ни в одном кармане. Я всегда считал себя человеком, который расплачивается за каждое действие — не перед богом, в бога я не особо, а перед собственной башкой, которая потом ночью придёт и спросит: ты был прав? И обычно приходится отвечать честно, даже если ответ неприятный.
Сейчас башка молчит. Ей нечего спросить. Как будто вопрос был решён ещё до того, как я среагировал, — тело среагировало раньше мысли, и мысль потом просто согласилась, не споря. Странное дело — быть спокойным из-за того, что сломал человеку ногу.
Иду через дворы, мимо бельевых верёвок, провисших под сырым бельём, мимо ржавой качели, скрипящей без ветра — сама по себе, что ли, качается, или кот прошёлся.
Сейчас мне нечего сказать самому себе, потому что говорить не о чем — всё, что нужно, я уже сделал руками и ногами на остановке, а слова к этому давно не пришиты. Не спросил, как её зовут. Даже не посмотрел толком в лицо, помню только раскрытый рот, тушь, размазанную по щеке и то, как она отпрянула от меня почти так же, как от тех двоих, — будто не понимала, кто перед ней теперь. Мог бы спросить, довести до дома, услышать «спасибо», получить какую-то отдачу за то, что сделал. Не стал. И дело здесь не в равнодушии, хотя со стороны, наверное, так и выглядит — мужик оприходовал двоих, развернулся и пошёл дальше, будто выполнил план по хлебозаготовкам. Дело было не в ней. Она могла быть кем угодно — студенткой, продавщицей из ларька, чьей-то женой. Я не спасал конкретного человека с конкретным именем, я не проходил мимо в тот момент, когда мимо можно было пройти. Вот и вся разница между тем, что я делал, и тем, что делают участковые вроде Гаврилова, — не в силе, не в смелости, а в том простом факте, что я не отвернулся, а он отворачивается каждый день, попивая водку у Косого.
Собака у гаражей замолкает, будто выговорилась. Где-то далеко скрипит трамвай на повороте, ржаво и протяжно, звук долетает через два квартала, растянутый ночным воздухом. Я иду домой, и мне не то чтобы хорошо — хорошо было бы неправильным словом, слишком лёгким для того, что случилось. Но и плохо не сказать. Просто ровно. Просто на месте. Как будто внутри что-то долго стояло криво, а сейчас встало так, как должно было стоять всё это время, ещё с той минуты, как я сошёл с поезда в этом городе и увидел, во что он превратился. Неделю назад я говорил себе — не лезть. Сегодня я лез, и мне не за что себя судить. Это и есть самое неприятное во всей истории: не то, что я сломал человеку ногу, а то, что я не жалею об этом ни секунды, и, кажется, уже не пожалею.
Дома я иду сразу в ванную, не включая свет в коридоре, — и без него понятно, где что стоит, недели хватило, чтобы квартира перестала быть, как бы, чужой. Кран открывается с натужным стоном, вода идёт сначала ржавая, потом чистая, холодная до ломоты в зубах.
Я мою руки долго, дольше, чем нужно, дольше, чем требует грязь, которой, собственно, и нет — просто механика, отработанная ещё в учебке: перед сном руки должны быть чистыми, что бы они за день ни делали. Мыло крошится в пальцах, серое, хозяйственное, от него пахнет казармой, хотя казармы давно нет ни у меня, ни, наверное, у этого мыла. Под тусклой лампочкой без плафона, разглядываю костяшки. Правая рука разбита у указательного, кожа содрана лоскутом, из-под неё сочится что-то тёмное, почти чёрное в этом свете. Левая цела, только покраснела от того, как я держал того, второго, за грудки, прежде чем бросить на асфальт. Ссадина не болит — заболит утром, сейчас есть только глухое тепло, будто рука побывала в работе, а не в драке.
Я верчу кистью, сгибаю пальцы — сустав слушается исправно. Хорошо. Инструмент в порядке. Вытираю руки полотенцем, оно тут же намокает розовым по краю, и я иду в комнату, не зажигая свет и там тоже. Ложусь поверх одеяла, не раздеваясь толком, только стягиваю ботинки и бросаю их у кровати носками к двери — привычка, которую сам себе никогда не объяснял, просто так удобнее вставать по тревоге, даже когда никакой тревоги давно нет и не предвидится.
Потолок в трещинах, я их уже выучил наизусть за эту неделю — трещина слева похожа на реку с притоками, та, что над окном, тянется ровно, без изгибов, как трасса. Смотрю на неё и прикидываю, кто меня видел. Двое лежали, один точно не встанет сам ещё долго, второй, может, и запомнил лицо, а может, в такой момент не до лиц — темнело уже, фонарь у остановки не горел, я специально отметил это ещё, когда шёл мимо. Рост запомнят — метр девяносто с лишним, трудно спутать с кем-то другим. Плечи запомнят. А вот лицо в сумерках, да ещё когда тебе ломают что-то в организме — вряд ли. Город не маленький, но и не такой большой, чтобы это осталось совсем без последствий. Косой в своём дворе меня уже приметил, участковый Гаврилов, глядишь, тоже держит в уме высокого мужика. Сложить два и два для местных — минутное дело, было бы желание.
Я не боюсь, что сложат. Мне интересно, как быстро. Раньше у меня было простое правило, из тех, что не проговариваешь вслух даже себе, а просто держишь как устав: не лезть, пока не спросят. Спросят — помогу, кто бы ни спросил, старуха с сумками, пьяный сосед, ребёнок, потерявший мяч под машиной. Но сам не суюсь, не хожу искать, где мир неправильный, — предполагается, что мир достаточно неправильный и без моего участия, мне хватит забот с самим собой.
Сегодня меня никто не спрашивал. Спросила сама улица — тем, как отвернулись прохожие, тем, как девчонку тащили к машине, будто мешок картошки, а не человека, тем, как никто, ни один человек из десятка проходивших мимо, даже не притормозил шаг. Вот это меня и спросило. И я ответил, не раздумывая, будто вопрос был задан ещё раньше, а сегодня прозвучал только вслух. Значит, правило поменялось. Не я его менял — оно само переписалось, пока я стоял и смотрел на асфальт под ногами того, второго. Теперь спрашивать будет не обязательно. Теперь достаточно того, что я вижу.