Александр Мелихов – Испепеленный (страница 14)
Не знаю, как бы я это выдержал, если бы у меня не было возможности время от времени переводить дыхание в башне из слоновой кости — на эрмитажных выставках, на киноклассике в «Кинематографе» в конструктивистском ДК им. Кирова, на книжной классике в электричках и очередях… Слушать музыку мне, правда, не удавалось. На филармонию я при моих заработках не имел права, да и вечера были заняты долгом номер два, семьей, а в райвольской комнатенке я почти не бывал один. И даже когда мне удавалось упрятать голову под крыло ободранного фибрового чемоданчика, я все равно не мог забыться, все время ожидая, что вот-вот войдет бабушка Феня и умильно расхохочется как над безобидным дурачком, оттого что я слушаю музыку с закрытыми глазами: она же слушает
Но я терпеть не могу рвать на себе рубаху, обнажая свои рубцы и раны, — для меня это означает бесконечно расписываться в своем поражении: ведь ты не проиграл, пока не начал жаловаться. Потому-то я и не поддерживал этих нескончаемых перетираний, что Додика не взяли в аспирантуру, а Саррочку в консерваторию, хоть я и сам оказался таким же Додиком. При этом мне начали доставлять удовольствие новости об успехах евреев: когда об тебя вытирают ноги, конечно, хочется, чтобы кто-то утер нос и твоим обидчикам. Злорадствовать можно, нельзя только жаловаться. Или побеждай — или храни гордое терпенье! Разве терпение бывает гордым, однажды спросил меня маленький Ангел, и я не нашелся, что ответить. Но теперь понял: как бы ни было больно, не подавай виду, — вот что такое гордое терпенье. Теперь неважно, какой ценой я в конце концов научился с безупречной корректностью, появляясь в лаборатории, здороваться и тут же погружаться в работу, точнее, делать вид, что погружаюсь, поскольку половина душевных сил уходила на невозмутимое выражение лица. Так что большевичкам тоже, надеюсь, было не совсем удобно чесать языки, когда их коллега так упорно трудится. А потом я уходил в библиотеку просматривать журнальные и книжные новинки и так зачитывался, что, когда влюбленная в меня аспирантка трогала меня за плечо, я подпрыгивал, словно ужаленный. «Что ты валяешь дурака?» — возмущалась она, но в глубине души знала, что такой я и есть,
Потихоньку-полегоньку я обзавелся репутацией эрудита в таких прозаических вопросах, которыми в героических цехах не интересовались, но иногда они всплывали и там, и тогда приходилось обращаться ко мне. Так что понемногу моя репутация в институте стала опережать мою должность и зарплату, и со мной все больше народу начинали здороваться и даже улыбаться. А потом пошли еще и публикации в журналах высшей лиги, и я сам вошел в неписаную институтскую элиту и ощущал в этом даже некий шик: начальство притормаживает, а знатоки уважают. Лейб-гвардейцы уже здоровались со мной за руку, но большевичек я отнюдь не растрогал: они сделались еще строже, опасаясь, как бы я не зазнался. Возможно, кстати, именно для этого Анфантеррибль и отправил меня к ним на перевоспитание. Если так, то цели он достиг: последние рудименты счастливчика и любимчика здесь из меня выморозили без следа.
Что даже способствовало интересу ко мне институтского женского пола: освободившись от желания нравиться, я приобрел в его глазах некую загадочность. Да и в деловом отношении годы в морозилке пошли мне на пользу — я научился ставить дело выше понтов. А в бытовых услугах видеть разновидность спорта. И меня начали вписывать во все экзотические договорные темы, где требовалось выразить числом стоимость жизни солдата и генерала, сложность чертежа, уровень принятия решений на бюрократической лестнице, определить, что важнее, — один театр или двадцать парикмахерских, в каком порядке проверять узлы авиационного двигателя, как плотнее упаковывать рюкзак и как проводить
Я примерно с полчаса-час слушал путаные разъяснения заказчика, потом минут десять-двадцать в напряженной отключке прогуливался по коридору, затем возвращался и начинал писать формулы на доске с таким видом, будто в этом нет ничего удивительного, — так было шикарнее. И если даже мой метод не всегда годился для практики, то, по крайней мере, никто не мог доказать, что он не годился. А значит, этап договора будет сдан, и деньги перечислены. Поэтому ветераншам пришлось мириться с моим превосходством, приписывая его не моему уму, а хитрости. Еврейской хитрости, слышалось в подтексте. Так что свои девяносто восемь рэ я отрабатывал с верхом и мог с чистой совестью просиживать в Публичке в низеньком зальчике редкой книги над Невским и Садовой. Еще с более чистой совестью я мог бродить по Васильевскому, ничего кругом не видя, а перемалывая в себе, как бы так сделать устойчивыми и то, и се, и пятое, и двадцать пятое, когда измерений не хватает, да еще и припутываются всяческие помехи изнутри и снаружи. Результаты шли за результатами, и каждый из них Анфантеррибль сурово припечатывал скрипучим: «Хорошо». И у меня появлялась еще одна публикация. И не в сборнике скотопригоньевского пединститута, а в лучших академических журналах, которые автоматически переводились ин инглиш и оплачивались чеками Внешторга; их можно было отоварить в валютном магазине у Тучкова моста или толкнуть трущейся там фарце по курсу один не то к восьми, не то к десяти. Что, впрочем, было незаконно, и я до этого не опускался. Мне куда сладостнее было привести в этот капиталистический рай Колдунью — пусть потешится за свое детство в бараках-вагончиках. И видит, что ее супруг тоже на что-то годится, хотя она и без того жила в спокойной уверенности, что я самый умный человек на земле. Она и в будущем не мыслила жизни без меня — ей и университет был дорог тем, что она встретила там меня. «Ты могла бы выйти за негра?» — иногда подшучивал над ней я, и она отвечала лишь наполовину в шутку: «Если бы ты как-то оказался негром».
Однокурсники следили за моими успехами и при встречах интересовались:
— Ты почему не защищаешься?
— Никто не нападает, — отвечал я.
Русские отвечали улыбкой бесхитростной, а евреи проницательной:
— Ты зря время теряешь, через ваш Ученый совет еще ни один еврей не прошел.
Как всегда, это знали все, кроме меня, и мне приходилось отвечать неопределенным пожатием плеч, чувствуя себя предателем по отношению к Анфантерриблю. От которого, скорее всего, не укрылись мои маленькие шашни — узок был круг нашей секты. Скорее всего, поэтому он держался со мною так же корректно, как я с большевичками, все мои доклады припечатывал своим фирменным скрипучим «Хорошо», но защищаться не предлагал, а напрашиваться я полагал ниже своего достоинства, и без того изрядно подпорченного. Но я больше не имел права на понты и старался возместить свое чистоплюйство летними шабашками, осенними разгрузками и кражами, а на второй год проживания в Райволе я выкопал под нашей комнатой подпол, — уподобляясь графу Монте-Кристо, выносил землю в мешках. Затем обшил квадратную яму досками, навороваными ночью на станции, и бабушка Феня была в восторге: «Как шкатулочка!» А когда я загрузил туда несколько мешков картошки, заработанных в соседнем совхозе, она окончательно простила мне мою неразговорчивость. Картошка все-таки подмерзала, имела сладковатый привкус, и мы с Колдуньей называли ее бататом. Колдунью так впечатлил мой хозяйственный размах, что она предложила мне завести поросенка. «А сколько лет живут свиньи?» — невинно поинтересовался я, и Колдунья залилась своим оперным смехом: ясно, что она не позволила бы зарезать свинью, которую сама же выкормила.
Из-за своей никак не подрастающей зарплаты я заделался ужасным крохобором и в институтском буфете брал только чай, на кофе я не имел права — в этом тоже была бы нечистота! Семье все, себе минимум. Через два-три года доски в подполе сгнили так, что их можно было проткнуть пальцем, но все-таки эти два-три года мы посидели на своем батате. Так что и я чего-то стоил.
Диссертация у меня была готова через два года, и каждая из трех глав вполне тянула на отдельный диссерт — в том числе по числу элитных публикаций. Две-три такие у нас уже считались достижением, а у меня их было пятнадцать-шестнадцать. Не считая публикабельных отходов службы быта: отчасти из спортивного интереса, а отчасти чтобы позлить большевичек, я демонстрировал, что могу сделать печатную работу по любой теме, о которой услышал только вчера, поэтому у меня были публикации и по статистике, и по теории графов, и по сетевому планированию, и по невиданному градиентному методу в пространстве квадратичных форм (что за волшебные слова!). Об этом методе Анфантеррибль вместо своего обычного скрипучего «Хорошо» припечатал скрипучее «Вот здорово». Я набирал публикации еще и для того, чтобы ситуация с моей незащищенностью становилась все более и более неприличной. Подозреваю, правда, что мой кумир справедливо расценивал это как попытку оказать на него давление и показывал мне, что с ним такие фокусы не пройдут. Но все-таки однажды бросил мне на бегу с сердечным «ты» вместо пустого «вы»: «Ты почему не подаешь диссертацию?»