18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Мелихов – Испепеленный (страница 13)

18

Наукой вроде бы можно заниматься и в одиночку, не в Коряжме, так в Акдалинске, но я себя уже понял. Я не прибабахнутый гений-шизик, одиночества я не выдержу, отвыкну от позабытых струн. Мой дар там погибнет. Может, для мира он ничего и не значит, но это единственное, что дает мне силу жить. Да и какое я имею право его губить, я что, его создавал?.. Кто я такой, чтобы гасить то, что было порождено какой-то бесконечной цепочкой невообразимых совпадений?! Что, я буду есть, пить, веселиться, пока эта искорка будет издыхать под полом от недостатка кислорода? А восстанавливать в себе убитую Россию? Кому-то это, может, и смешно, а для меня это миссия, ее я тоже не вправе предать! Дома мне становилось все труднее скрывать овладевающую мною безнадежность. Разговаривать как ни в чем не бывало мне было мучительно до стона. А наивная Колдунья старалась отвлечь меня от мрачных мыслей общими с бабушкой Феней хозяйственными разговорами. Так что иной раз я собирал все силы, чтобы не заорать: «Да оставьте меня в покое!!!» Бабушка Феня, к счастью, таких тонкостей не замечала, а вот Колдунья, улучив минуту, горестно спрашивала: «Ты меня больше не любишь? Мы тебе надоели?» Я до сих пор ставлю себе твердую четверку, что не извергнул на нее ту грязь, которая рвалась наружу: меня распиливают пополам, а для тебя важно одно — люблю я тебя или не люблю!!!

Это была бы явная клевета, Колдунья страдала за меня всей душой, но способ утешения избрала крайне неудачный, старалась приуменьшать мои страдания: ты, мол, все преувеличиваешь… У меня отнимают жизнь, а я преувеличиваю!!! Стараясь меня воодушевить, она невольно меня упрекала, приводя в пример своего отца. Когда бабушка Феня в былые годы начинала причитать, что и есть, де, нечего, и детей не во что одеть, он всегда отвечал одинаково: «Мы-то проживем, а люди горя тяпнут». Как можно сравнивать — их беды были чистыми, а то, что творят со мной, это грязь, мерзость! Очиститься я мог единственным способом — не унижаться, не обивать пороги, а презрительно удалиться гордой походкой. Но куда? Да, в Коряжме и Салехарде меня бы приняли, но куда девать жену и сына? Посадить их родителям на шею? Для меня вернуться в Акдалинск, из которого я триумфально отбыл покорять Ленинград, было невыносимым унижением.

Вот и покорил… К тому же я начинал опасаться, как бы меня не привлекли по тунеядке: на черные работы с университетским дипломом не брали. Я уже начинал жалеть, что согласился взять свободный диплом, иначе бы мне платили стипендию и в какой-нибудь Скотопригоньевск да всунули, все лучше, чем зона… Не знаю, чем бы все это кончилось, но однажды после очередного отлупа Колдунья с видом скромного торжества — я же, мол, говорила, что все наладится! — протянула мне открытку с видом Петропавловской крепости. Учтиво, с ясностью холодной Анфантеррибль предлагал мне должность младшего научного сотрудника в новом институте, созданном на основе его лаборатории. Если я согласен, я буду первым принятым в его штат.

— Почему ты сразу ко мне не обратился? — был его первый пронзительный вопрос с долгожданным сердечным «ты».

— Но вы же… — я хотел сказать: не захотели меня взять, но осекся: напоминать об этом было очень уж неуместно при таком его благородном жесте.

Он, однако, понял меня превратно:

— Что «я же»? Антисемит? Я был учеником… — он назвал классика с еврейской фамилией. — Но меня несколько раз в жизни предавали, и это всегда были евреи.

Что я должен был сказать? Вступиться за неизвестных мне евреев? Из глубины души вырвалось другое:

— Я никогда вас не предам.

— Поглядим, — впервые усмехнулся он.

Дальше все закрутилось, как и положено в мелодраме со счастливым концом. Областная прописка? Мой спаситель тут же надиктовал в паспортный стол ходатайство на фирменном бланке: выдающийся специалист, необходимый народному хозяйству, подпись тоже была не хухры-мухры: член-корреспондент, лауреат, директор… Паспортистка с большим почтением придавила разрешение чернильным штампом, да еще и покачала для надежности.

Когда главный кадровик, поджавши и без того аскетические губы, отказался подписать мое заявление, но все-таки не вернул его мне, а отложил на угол стола, я вернулся к Анфантерриблю, более всего озабоченный тем, чтобы отрапортовать бодро, как подобает мужчине. Я действительно не чувствовал себя беспомощным с таким союзником. Но оказалось, что кадровик ему уже позвонил и они обо всем договорились.

— Только строго между нами. Я пообещал, что ты не уедешь в Израиль.

— С какой стати?.. — изумился я.

— Я так и сказал. Смотри не подведи.

Я хотел произнести что-то патетическое, но он меня остановил:

— Все, забыли. Главное, никому не раззванивай насчет Израиля, даже жене. А то у женщин всегда есть лучшая подруга.

Оклад жалования мне был положен девяносто восемь рублей. Не разгуляешься, но и с голоду не помрешь.

И я с железной отчетливостью осознал: время чистоплюйства кончилось, началась настоящая жизнь. В науке ты стоишь столько, сколько ты несешь в науку, а дома ты стоишь столько, сколько несешь в дом. Не только денег и даже не столько денег, сколько радости и уверенности. Сколько бы ты в своей душе ни взлетал и ни расшибался, помирай, а жито сей: пропитанные креозотом и нашпигованные в трещинах песком шпалы должны быть распилены и расколоты на дегтярные поленья — соседки дивились, как мы с Салаватом, городские ребята, ловко управляемся с пилой и топором. «И ни грамуточки не выпьють!» — восхищалась бабушка Феня, у которой пила двигалась так же ровно, как и сама она, когда на гулянках ей случалось пройтись лебедью. «Второй хлеб», — почтительно говорила она о дровах. Когда я таскал этот хлеб-два в покосившийся сарай, серый и потрескавшийся, как слоновья шкура, накладывая поленья выше головы, соседка, игривая пьянчужка, кричала мне: «Ленивы русские! Еврей бы за три раза отнес, а ты за раз тащишь!»

Мчаться на семичасовой поезд из Выборга, вскакивать на ходу, чтобы занять место и что-то прочесть, а то и написать за этот час до Финляндского, после работы лететь на выборгскую электричку, которая шла без остановок, в ней читать уже стоя, потом натаскать воды из колонки, нащепать лучины, протопить круглую, закованную в гофрированное железо печь, вынести из-под рукомойника помойное ведро — это святое: занимаясь всей этой белибердой, я ощущал себя чистым. Какое бы отчаяние тебя ни раздирало и ни плющило, твои подопечные не должны об этом знать. Правда, обмануть мне удавалось только бабушку Феню, — она просто считала меня молчуном. А вот Колдунья по каким-то неуловимым обертонам голоса, по микроскопическим сдвигам лицевых мышц сразу угадывала, что на меня опять накатило. Хотя, глядя со стороны, все было вроде бы хорошо. Сбылась мечта идиота — сам Анфантеррибль ввел меня в хрустальный дворец, чего же боле? Но оказалось, что наше крыло дворца похоже скорее на фабрику, в цехах которой управляют самолетами и ракетами, ориентируют искусственные спутники и стабилизируют заряженные пучки, имеется там и лаборатория магнитной гидродинамики, а в самом главном секретном цеху бурят таинственную скважину в какую-то неведомую бездну, откуда вот-вот ударит неиссякаемый источник чистой лучистой энергии. Это сейчас я понимаю, что если нашему брату, сапиенсу, дать в руки такой источник, мы перемелем в труху всю вселенную, нас может удержать от ее пожирания только благословенный энергетический кризис, но в то время я не знаю, чего не отдал бы, чтобы только прикоснуться к этой грандиозности. Для командировок в Норильск-666 требовалась первая форма секретности, а мне дали только третью и определили не в один из этих героических цехов, а в службу быта. В героические цеха не зарастала тропа покорителей всех мыслимых стихий, а в нашу подсобку заворачивали только подбить каблук или спросить рецепт суточных щей.

В службу быта, именовавшуюся лабораторией математического моделирования всего на свете, Анфантеррибль собрал, так сказать, старых большевичек, которые когда-то вместе с ним начинали его триумфальное восхождение и которых он теперь вознаграждал за верность снисходительностью: и работы особо не требовал, и даже благодушно позволял им пофыркивать на себя. До сих пор не вполне понимаю, ради чего он меня к ним подсадил, возможно, хотел проверить, сумею ли я соблюсти данную ему клятву верности. И оказалось, что хранить верность, будучи евреем, вернее, тем, кого считают евреем, не так-то просто. Преданные соратницы были уверены, что я держу против их вождя и учителя какой-то камень за пазухой из-за возведенной на него самими же евреями напраслины, будто он антисемит. Поэтому любая моя реплика замерзала на лету в ледяной атмосфере, а шутки замерзали у меня в горле. Меня, еще вчера любимца дам, это ранило так глубоко, что любой нормальный человек просто не поверил бы: как, из-за кучки никчемных дур?.. Но я-то ведь не нормальный, я же чистоплюй, для меня невыносимо даже пятнышко грязи, я должен немедленно покинуть любой дворец, где меня не держат за равного. Но сейчас меня зажимал в тисках железный долг, и не один, а целых три — долг перед моим даром, долг перед Колдуньей и Костиком, долг — только не смейтесь! — перед убитой Россией, — больше нигде я не смогу проводить столько часов в Публичке в зале редкой книги: Анфантеррибль не требовал отсиживать положенные восемь часов и умело отбивался от отдела кадров, который этого требовал. Приходилось, сдерживая стоны, влачить унижение, которому не было конца, — я еще не постиг жестокую мудрость И это пройдет.