Александр Ломтев – Ёжики не кричат (страница 2)
Одновременно готовили и запасы, пряча недоеденные в столовой печение, копчёную колбасу, сыр, сахар, сушили на батарее сухари. Конечно, этого могло не хватить на весь путь, поэтому мы приготовили пару удочек для ловли кефалей и камбалы и сачок для бабочек, которым собирались ловить мелкую рыбу. Витька старательно перерисовал с глобуса карту, чтобы не заблудиться; во время прогулки по Евпатории купили в газетном киоске вскладчину маленький компас-брелок. Своим гимном мы выбрали песню «Куба – любовь моя» и напевали её при любом удобном случае. Витька так вообще постоянно бубнил: «Слышишь чеканный шаг – это идут барбудос». Эти «барбудос» представлялись нам какими-то особыми огромными, сильными и непобедимыми людьми, правда, спросить у воспитателя, кто они такие, что-то постеснялись.
В общем, подготовились мы основательно. Ждали только, когда станет немного теплее; отплытие запланировали на Первое мая…
Несколько раз за эти дни ожидания мне снился наш поход. То мы ловим марлина и прямо на плоту варим из него уху, то мы под раздутым парусом подходим к Гаване и нас встречает сам Фидель Кастро, то пробираемся джунглями с отрядом барбудос во главе с Че Геварой.
Я и не заметил, как за учёбой, процедурами и экскурсиями пролетело время. И вот в последний день апреля после уроков мы тайком отнесли припасы на плот, проверили снасти и сговорились, что рано утром задолго до подъёма – уходим.
Шторм разыгрался поздним вечером. Ветер свирепо выл и стонал, раскачивал и ломал скрипящие тополя и акации, жалобно дребезжали оконные стёкла, море ревело и билось о берег с таким остервенением, с такой силой, что мелкая галька долетала до санаторного корпуса. Дождь крупными каплями барабанил в стёкла, а по небу беспрестанно полыхало зарево и с треском метались под чёрными тяжёлыми тучами голубые молнии, оглушительный грохот грозы заставлял зажимать уши и зажмуриваться. Дежурные воспитатели собрали нас, растерянных и напуганных неистовством бури в главном холле корпуса, включили свет и заставили распевать песни. Мы орали, перекрикивая грохот бури, то «Шёл отряд по берегу», то «Там вдали за рекой», то «Три танкиста»…
Не знаю, о чём думали Колька, Витька и Наташка, а я живо представлял себе, как наш плот бьёт, швыряет и треплет в мешанине гигантских валов…
Шторм стих за полночь, мы разошлись по палатам и провалились в сон.
Утром меня разбудило яркое солнце, нянечка приоткрыла фрамугу и от сквознячка невесомо развевались лёгкие белые занавеси на огромном окне, шумело невидимое море и чайки кричали за стенами санатория. Вчерашний шторм казался сном.
Днём нас вывели на прогулку и улучив минутку, когда воспитатель присев на скамейку уткнулся в книжку, побежали к нашему плоту. Ни заводи, ни тростника не было, всё занесло, замыло песком, галькой и ракушками. Только чуть поодаль торчала чёрная доска. Колька расшатал её, вытянул из песка и принялся копать, но ничего не нашёл.
– Ну, ничего! – бодро сказал Витька, – построим новый плот.
– Конечно, – так же бодро поддержал его Колька.
Мы с Наташкой переглянулись и кивнули:
– Ну, естественно!
Нужно ли говорить, в душе я радовался, что материал на новый плот никак не находился, мы строили разные планы, хотели даже спилить засохший тополь на обочине улицы, ведущей к санаторию, но не добыли пилы. А потом разговоры о побеге на Кубу как-то сами собой сошли на нет…
Нас водили за город, смотреть, как цветут маки и дикие тюльпаны, возили в Бахчисарай, где я был страшно разочарован видом Бахчисарайского фонтана, который представлял себе совсем-совсем не таким, мы забирались в горы к пещерному городу Чуфут-Кале, где по узким тропинкам скакали беззаботные козы, лежали обмазанные горячей чёрной грязью в лечебнице «Мойнаки», плавали в санаторном бассейне с морской водой. И учились, конечно…
Наташка из нас троих выбрала меня. Колька был, пожалуй, поздоровей меня, а Витька поумней; я-то учился так себе – с пятого на десятое. Но много читал, был заядлым фантазёром и вечерами вокруг меня собиралось пол отряда послушать истории о приключениях на море и на суше в дальних странах, которые я сочинял порой находу. Каюсь, нередко я соединял воедино подвиги Шерлока Холмса и Джима Хокинса, заставляя их бороться с басмачами в пустые Гоби или отправлял Чкалова на бои с фашистами в Испанию.
Иногда, когда санаторий засыпал, когда засыпали дежурные педагоги и нянечки, мы с Наташкой сбегали из своих палат, встречались в тёмном холле и спрятавшись за большим угловым диваном, сидели едва ли не до утра, взявшись за руки и без устали строя планы на будущее. Планы совместной жизни, конечно же. Мы обменялись адресами и дали клятву писать каждый день. Одной такой ночью Наташка разрешила поцеловать себя в пухлую щёчку.
А время неуклонно катилось к расставанию. Скоро за нами должны были приехать родители и увезти кого куда – в Днепропетровск, в Полтаву, в Горький, в города и сёла необъятной страны. Но кончилось всё печально. Ни я Наташке, ни она мне не написали ни одного письма. Да и с Колькой и Витькой переписка не сложилась. Где они сейчас, помнят ли те солнечные крымские деньки, вспоминают ли меня и наш несостоявшийся побег на Кубу?
Отчего-то порой дети бывают злыми и бесчувственными, словно что-то тёмное на время вселяется в их чистые души и заставляет делать то, чего им самим потом приходится стыдиться.
В тот день одна девочка из нашего отряда впала в истерический припадок. Мы бродили по пляжу, собирали красивые камушки, облизанные прибоем монпансье бутылочных стеклышек и ракушки, и кто-то ее обидел, задел, уже не помню чем. Она кричала, брызгала слюной, и страшно кусала себя за руку. А дети, пока не подоспели воспитатели, смеялись над ней и дразнили. И добрый, в общем-то, Колька кричал ей: «Фас! Фас! Укуси себя за нос!» Мне стало нестерпимо жалко её и тогда мы первый и единственный раз подрались не из-за Наташки. Нас растащили и обоих наказали; до самого отъезда мы так и не помирились, хотя рассудительный Витька и пытался нас свести. А Наташка обиделась, что я заступился «за припадочную», ведь она смеялась вместе со всеми. Девочку положили в изолятор, а после обеда пришел фотограф делать общий снимок «на память».
Нас «поставили группой», и Наташка положила ладошку на Колькино плечо; фотограф покомандовал, пощелкал затвором, и наши лица навеки отпечатались в серебре негатива… И навеки Наташкина рука застыла не на моем плече.
Жизнь завертела, закружила, развела… Забавно, но спустя много лет мне действительно довелось побывать на Острове Свободы. Я стоял на набережной Малекон, смотрел на бескрайний океан и мерещились мне в сверкающей ряби волн крошечный плот с тугим зелёным брезентовым парусом и четыре детские фигурки под ним.
Что осталось от тех беззаботных солнечных дней, пропахших морем и терпким степным ветром? Только эта старая фотография да печаль о чем-то безвозвратно потерянном – вот и все, что осталось в жестокой памяти. А в зачерствевшей, заскорузлой от долгого употребления душе, до сих пор нет-нет да и заплещется то детское евпаторийское море, омывая её житейские раны и трещины; хотя на фотографии моря нет.
Поминки
Девяносто один год – не шутка. Но он решил дойти до этой деревушки. Он брёл по каменистой тропе, внимательно глядя под ноги и выискивал место поровнее, прежде чем поставить ногу. Узкое ущелье не давало солнцу напрямую калить рыжие каменистые стены, но всё равно было жарко. Очень жарко. Рудольф неторопливо шёл по тропе, временами впадал в задумчивость, и ему казалось, что он вернулся в прошлое. Вот сейчас его окликнет идущий по пятам Ганс и кинет ему флягу с тепловатой водой. Конечно тогда, весной сорок первого, он не плёлся вот так среди этого дикого нагромождения камней, а быстро шагал, перескакивая булыжники и озерки пересыхающего, пропадающего в камнях ручья. И всё время ждал выстрелов.
Это был очередной карательный рейд, но греки не боялись их. Они очень хорошо знали каменные лабиринты своего ущелья и после каждого короткого ожесточенного боя ускользали, не дав опомниться. До самого исхода с Крита им так и не удалось выбить греков из ближайших гор.
Но в тот день удалось захватить связного. Так решил Ганс, что этот испуганный подросток – партизанский связной. Ему прострелили ногу, и после допроса, чтобы не тащить раненого по жаре через ущелье, Ганс приказал пристрелить мальчишку. И его пристрелили.
Рудольф, чтобы отвлечься, принялся вспоминать прочитанное в путеводителе.
О рощицах шелковиц и инжира, растущих вокруг источников, о соснах и медоносных цветах, о пастушьих домиках митато, построенных из грубого камня даже без скрепляющего раствора, о горных козах кри-кри, о старых арочных домиках с мансардами в маленькой деревушке…
Деревушку они сожгли ещё раньше. До того, как пристрелили мальчишку. К развалинам этой деревушки ему и нужно было добраться.
Зачем? Он и сам не знал…
Он шёл и медленно думал о том, как тут жили люди. Пасли стада овец, строили водяные мельницы, охотились, рожали детей… А в праздники жарили ароматное мясо и запивали его огненной цикудьёй. Пели и танцевали. И тут пришёл он, Рудольф. И Ганс. И другие рудольфы и гансы… И расстреляли того мальчишку. Зачем? Почему? Для какой высшей цели? И что изменила эта смерть? Что-то изменила…