18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Ломтев – Ёжики не кричат (страница 3)

18

Рудольф добрёл, наконец, до деревушки. И ничего не узнал. Но воспоминания нахлынули на него с такой силой, что он невольно осел на ближайший валун.

Ганса застрелил снайпер через месяц после того карательного рейда, и он сам рассказал об этом невесте Ганса потом, уже после войны. Сегодня ему было особенно жалко и Ганса, и того греческого мальчишку, и он никак не мог понять – кого больше. Как же так, столько лет прошло, а сердце всё болит и болит. И ничего не изменить. И всё продолжается – где-то другие рудольфы и гансы стреляют в других мальчишек.

Рудольф вдруг затрясся и зарыдал.

Непонятно откуда, словно прямо из скалы, к нему подбежали греки-инструкторы. Он на плохом английском объяснил, что с ним всё в порядке, что просто он воевал тут когда-то против них, греков. Он не знал, что толкало его, но всё рассказывал и рассказывал, захлёбываясь слезами, и про карательные рейды, и про сожжение деревушки, и про расстрелянного парнишку. Греки повернулись и ушли. И Рудольфу показалось, что он остался один на целой планете, и что это горячее ущелье – его личный ад.

Но греки вернулись. Они принесли с собой бутылку цикудьи, хлеб и миску с оливковым маслом. Они наливали цикудью в маленькие стаканчики и себе и Рудольфу, пили, ломали хлеб, макали его в масло, снова пили и плакали вместе с Рудольфом.

Проходившие мимо туристы с изумлением разглядывали трёх плачущих мужчин. Одного очень пожилого и двух молодых. А те пили и плакали, пили и плакали…

С войны

Что это было, Бурят так и не понял. То ли пуля из крупнокалиберного, то ли осколок. Факт тот, что голова разлетелась, как арбуз. Однажды на пикнике он выстрелил в арбуз картечью из «Сайги», и тот разлетелся вдребезги. Вот так же разлетелась голова Командира. Бурят несколько секунд безмысленно смотрел, как по его комбинезону стекает медленная, темнеющая на глазах, кровь вперемешку с мозгами Командира, но тут по броне снова ударило, и он очнулся.

Водитель застывшими глазами смотрел на тело Командира и не двигался. Буряту пришлось отвесить пару оплеух, чтобы тот пришёл в себя и повернулся к рычагам.

Дальше всё было обычно. Их танк, раскачиваясь и подпрыгивая на ухабах, шкрябая о разбитый бетон и арматуру, шнырял по переулкам между дырявых от снарядных попаданий домов, выцеливал БТРы или скопления противника; они в кого-то попадали, попадали и в них, но танк не загорался, и пробоин не было…

Хоронить Командира увезли в Россию, он был не из ополченцев, а из добровольцев. Загружая гроб в побитый УАЗик, Бурят не мог отделаться от мысли, что скоро и его вот так же будут оправлять домой. А эта мысль тянула за собой другую – о жене и дочке.

Командира не стало, и ничего не изменилось – они теснили нацгвардию, нацгвардия теснила их. Иногда ночью в прокуренном подвале удавалось посмотреть телевизор; там то же самое: ополченцы Луганской народной республики разбили колонну украинской техники, уничтожено три БТРа. Кто-нибудь поправлял: пять!

И только дня через три или четыре Бурят догадался, что совсем не спит. Это было даже удобно – спать было некогда, техники не хватало, а из рации то и дело неслось: «Укропы со стороны Краснодона! Поддержите огнём!» И нужно было лететь на другой конец Луганска, чтобы заткнуть очередную брешь. Но потом он вдруг стал засыпать на ходу. Это было уже хуже. Однажды он заснул прямо среди боя, и водитель едва растолкал его.

После этого его отправили домой. Его подсадили к компании возвращавшихся в Россию журналистов на пробитую пулями и осколками «ГАЗель», и та покатилась «задами и огородами» к российской границе.

Журналисты спорили, когда Путин введёт войска и введёт ли вообще, сколько добровольцы и ополченцы ещё в состоянии продержаться…

Бурят слушал и не слушал, трясся на жёсткой скамейке, по привычке настороженно высматривал в зелёнке укропов и думал, думал, думал, как он будет жить дальше.

Кто-нибудь непременно

Скользко. Очень скользко. Знал бы – сидел бы дома. Василий Егорович остановился у решетки кованого заборчика, ухватился за завиток и стоял, не решаясь шагнуть. Как еще сюда-то добрел. Не заметил спервоначалу, что асфальт покрылся прозрачным ледком. Не разглядел сослепу. Василий Егорович очень боялся сломать ногу. Особенно бедро. Шейку бедра. Поэтому гулял только с палочкой и очень медленно. Когда шейку бедра сломала его жена… Когда же это было? Год назад? Или пять лет? Что стало со временем, совершенно невозможно понять, когда что было. Жена лежала несколько месяцев. Врачи говорили: какая операция в таком возрасте! И тихонько, чтобы Люся не слышала: готовьтесь, шейка бедра в таком возрасте… И многозначительно закатывали глаза. А какой возраст, она на пять лет младше Василия Егоровича. Люся все понимала, но улыбалась Василию Егоровичу: ничего, ничего, срастётся. Василий Егорович запирался в ванной, включал воду и рыдал. Он привык к жене и не хотел без неё. Люся умерла месяца через четыре. Так что теперь Василий Егорович бережется.

Хуже всего в ноябре. То асфальт, то снег, то лёд. А то еще тонкий прозрачный ледок, вот, как сейчас, почти незаметный. Идешь вроде по асфальту, а там лед!

Детей у них с Люсей не было, вот что плохо; и родных не осталось никого на свете. Друзья или поумирали, или вот так же, как он, выбирались иногда в хорошую погоду во двор – прогуляться от перекрестка до перекрестка. Хорошо, что магазин был в соседнем доме. И еще телефон. На телефоне, конечно, приходилось экономить, какая сейчас пенсия. А все ж, когда прижмет сердце, можно дозвониться до «скорой», а если прижмет душу – до знакомых…

Совсем плохо стало, когда перестали приглашать на завод на праздники и юбилеи. Раньше хоть два–три раза в год, а приглашали. Сажали в президиум, давали грамоту, а потом, как положено, за стол. Водочка, бутерброды хорошие, рыба… А теперь что-то совсем не то. Раз летом сам добрался до проходной – не пустили, спросил директора, а директор уж совсем другой; и завод-то, говорят, продали, московским кому-то. Вот времечко настало – целый завод продали, мыслимое ли дело?!

Что-то совсем перестал Василий Егорович понимать эту жизнь. Ну, как одеваются – это ерунда; молодежь всегда так: чем чудней, тем модней. Сам он, что ли, не распяливал брюки в немыслимый клёш? А вот говорят все больше непонятно; прислушаешься – вроде и по-русски, а ни черта не поймешь. Да…

Ноги озябли. Ходил Василий Егорович в летних полуботинках, а как похолодает, поддевал толстые шерстяные носки. Но весной куда-то спрятал их, да так и не смог вспомнить – куда. Можно бы купить новые у бабушек возле магазина, у них не магазинные, сами вяжут, хорошие носки. Но тоже – то забудет, то пенсия кончится.

Вот перчатки попались добротные, подарок. Подарили на заводе, когда еще приглашали, давно, а как новенькие.

Однако нужно было как-то идти, а Василий Егорович все не решался, очень боялся сломать ногу. А если еще и шейку бедра… У Люси был он. А у него никого.

Мимо шли люди – вечер, суббота – кто в магазин, кто в гости, кто так гуляет. Они с Люсей любили гулять; «для моциона», Люся говорила… Машины по улице одна за одной, и все какие-то незнакомые, иномарки. Как там его «Москвичок» в гараже, с лета не ходил. Ноябрь самый противный месяц: ни осень – ни зима, холодно и неуютно. Рука на чугунной завитушке решетки замерзла и, перехватив тросточку, Василий Егорович взялся за решетку другой, не озябшей, рукой.

Он вдруг с тоской почувствовал, что все вокруг не касается его. Как будто его уже и нет. Жизнь вокруг течет сама по себе, а он стоит тут сам по себе, словно выпал из действительности. Вот пройди сейчас кто-нибудь прямо сквозь него, а он и не удивится. Он зябко передернул плечами. Надо идти, но он все никак не мог оторваться от решетки.

– Вам нехорошо?

Василий Егорович вздрогнул. Повернул голову. Девушка. Смотрит, улыбается чуть озабоченно.

– Что-то случилось? Сердце?

– Да вот… – Василий Егорович запнулся. – Скользко.

– Аа. Давайте руку. Ничего, ничего, я не тороплюсь. Вы ведь из тринадцатого? Я в соседнем подъезде живу. Вы не в магазин шли? Нет? Ну, давайте, потихоньку…

Кружка с горячим чаем согревала ладони, телевизор бормотал что-то про погоду, гудели тихонько батареи, тикал будильник, у соседей плакал грудничок. Василий Егорович смотрел в окно. Из черного неба медленно падали снежинки, вокруг дворового фонаря они красиво вихрились в легком хороводе. Во дворе чёрным по белому бегала и гулко лаяла собачонка. С высоты четвертого этажа она казалась таксой. Василий Егорович вспоминал свою прогулку и девушку и думал: «Да нет, все те же люди… Вроде никому и дела до тебя нет… Но кто-нибудь обязательно поможет если что. Обязательно». И от чая, и от урчащей батареи, и еще от чего-то ему становилось тепло…

Николай и Олисава

Владимиру Шемшученко,

поэту и другу

Жизнь на Соловках не сахар. Тем более не мёд. Уж кому-кому, как не Олисаве – уроженке здешнего сурового края – этого не знать. Как говорится, девять месяцев зима, а остальное лето… Впрочем, это приезжим чудно, а если с рождения тут живёшь – вроде как и ничего. А уж если у тебя на уме только как голодным не остаться и укромное место от непогоды найти, так и вообще лишними вопросами о смысле бытия заморачиваться не станешь. Такова жизнь: кто-то с золотой ложкой во рту родится, а кому-то суждено всю жизнь в неустанном труде добывать хлеб свой насущный. Впрочем, Олисава на своё житьё-бытьё не жаловалась. Тем более что чего-чего, а пропитания тут, если не лентяй, уйма – хоть тебе окунь, хоть плотва, хоть язь. А захочется чего поделикатессней – в заливе бери корюшку, сельдь, бычка… С голоду тут не помрёшь.