Александр Лиманский – Лекарь Империи 22 (страница 16)
Он взял свой бокал.
— За здоровье Анны, — сказал он тихо. — Чтоб очнулась.
— За здоровье Анны.
Мы чокнулись, и я выпил. Коньяк был хорош, выдержанный, согревающий, из тех, что берегут для особых дней. День, что говорить, выдался особый.
Я смотрел на наставника и понимал, что он не врёт. Ни единым словом. Человек выложил мне то, что носил полжизни, и выложил честно, ничего не приукрасив и не утаив из того, что знал сам. Беда была в другом.
— Хорошая история, Игорь Степанович, — сказал я, и сам услышал, как прагматично, почти жёстко это прозвучало. — Правда хорошая. Только толку мне от неё сейчас немного. Я узнал, что моя мать была муромской девочкой с косичками и что вы носили ей портфель. Это греет душу, но не приближает меня к Радулову, к установке, ни к разгадке того, что у неё в крови. Простите за резкость.
Шаповалов не обиделся. Он покрутил бокал в пальцах.
— Ну что ж, — сказал он философски. — Не от всего в этой жизни есть толк, Илья. Иногда человек рассказывает не для того, чтоб ты что-то из этого выгадал, а чтоб самому перестать носить. Сорок лет, это долгий срок молчать.
Я хотел уже подняться, поблагодарить и идти к своим, — но Шаповалов, разливая по второй, обронил вскользь то, от чего я снова сел.
— Хорошая она была, Анна, — сказал он, глядя в бокал. — Добрая, безответная. Только несладко ей дома жилось, я так понимаю. Родители её в страшной строгости держали. Знаешь, бывают такие семьи, ни погулять, ни с подружками в кино, ни во двор лишний раз. Всё под замком, всё нельзя. Я мальчишкой ещё удивлялся, чего они так над девкой трясутся, будто она хрустальная и разобьётся.
И вот тут у меня в голове щёлкнуло.
Тихо, как щёлкает вставший на место сустав. Я сидел в кабинете, грел в ладони коньяк и слушал, как складывается то, что не складывалось до сих пор.
Моя мать, конвертер Искры. Носитель чистой крови Лукумонов, способный перерабатывать энергию мира в живую силу. Такие не появляются на пустом месте. Кровь Лукумонов наследуется, передаётся по роду, от родителей к детям, и если Анна несла её, значит, нёс кто-то из её родителей. А может, и оба. И жили эти люди здесь. В Муроме. В трёх остановках от больницы.
Я прокрутил это ещё раз, проверяя на прочность. Сходилось пугающе ладно. «Страшная строгость», клетка, в которой держали тихую книжную девочку, никуда её не пуская, это вовсе не родительская дурь и не деревенское самодурство.
Так берегут не дочь. Так берегут сосуд.
Так прячут от чужих глаз ребёнка, в чьей крови течёт то, за чем рано или поздно придут. И ведь пришли. Спустя десятилетия, окольными путями, через установку и суррогат, но пришли, Радулов добрался до Анны не случайно.
Он знал, кого ищет. Возможно, искал её род давно, ещё до её рождения. А родители чувствовали эту охоту спиной и потому держали дочь под замком, обрывая ей всякую юность, дружбу и любовь, лишь бы уберечь. Не уберегли.
Во мне многое переменилось в эту минуту. Я думал о матери этого тела как о жертве чужой воли, как о пешке в игре Радулова. А выходило, что за ней стоял целый род, державший оборону поколениями, и я был последним звеном этой цепи, не подозревавшим о ней до сегодняшнего коньяка.
Вслух я этого не сказал. Незачем было вываливать на Шаповалова ещё и теорию крови Лукумонов поверх духов, львов и говорящих белок, он и так за сегодня получил больше потрясений, чем за предыдущие десять лет.
— А родители её живы, Игорь Степанович? Не знаете?
— Да кто ж их знает, — он пожал плечами. — Пенсионеры уже были, когда я последний раз про них слышал, а с тех пор лет двадцать минуло. Может, и схоронили давно. Но вот что скажу, они с того места, где жили, вроде никогда не съезжали. Прикипели, — он прищурился, вспоминая. — Лесная улица. Дом такой… в ряду пятиэтажек стоял, хрущёвочка. Третий подъезд, кажется. Я туда Анне портфель и таскал, в третий подъезд, на третий, что ли, этаж. Память, она такая, адрес чужой бабки помню, а куда очки положил, нет.
Лесная, пятиэтажка, третий подъезд.
Я повторил это про себя дважды, заколачивая в память. Шанс застать деда с бабкой живыми был мизерным, арифметика возраста не оставляла иллюзий. Но дом… Дом мог пережить хозяев. И если в нём жили Лукумоны, если они и вправду берегли там свою кровную тайну два поколения, то за этими стенами могло сохраниться что угодно, бумаги, записи, родовые артефакты, хоть один черепок, который скажет мне о крови моей матери больше, чем все анализы Шаповалова. Туда нужно было идти.
— Игорь Степанович, мне нужно отлучиться, — сказал я, ставя пустой бокал. — Это связано с Анной, больше пока сказать не могу, не обессудьте.
— Не объясняй, — Шаповалов махнул рукой. — После сегодняшнего я и так знаю больше, чем мне положено для спокойной старости. Иди, куда надо. За мать не волнуйся, я с неё глаз не спущу. Сам подежурю у бокса, не доверю никому. Очнётся, шевельнётся, звоню сразу тебе. Иди спокойно.
— Спасибо, — я поднялся. — Хотя дежурить вам и не обязательно в одиночку. Там у её дверей моя бригада стоит. Особая.
— Это какая же? — нахмурился он.
— Духовная, — я не удержался от усмешки. — В прямом смысле слова. Через них, Игорь Степанович, и мышь не проскочит, не то что человек. Так что если ночью увидите, как воздух у двери шевельнулся сам по себе, не пугайтесь и сердечных капель не пейте. Это лев устраивается поудобнее.
Шаповалов посмотрел на меня долгим взглядом человека, который сегодня окончательно смирился с тем, что мир устроен не так, как он думал.
— Лев, — повторил он сумрачно. — Знаешь, налью-ка я себе ещё. За львов, — он плеснул в бокал, подумал и плеснул ещё. — Вот что, Илья. Ты мне про этих своих… бригаду… потом как-нибудь поподробнее расскажи. На трезвую голову. Или, наоборот, на пьяную, так оно, может, и легче уляжется. А то я сегодня одну белку говорящую переварил, ворона-философа и льва размером с холодильник, и боюсь, если ты ещё кого предъявишь, моё сердце такого консилиума не выдержит, и будешь ты меня сам откачивать.
— Договорились, — улыбнулся я. — Дозированно. По одному чуду в день.
— По половинке, — буркнул Шаповалов. — В моём возрасте чудеса принимают по половинке.
Я вышел из больницы во двор. Вечерело.
— Ну наконец-то, — заявил Фырк, материализуясь у меня на плече и потягиваясь всем своим полупрозрачным тельцем. — Я думал, вы там до утра будете слёзы лить под коньячок. Двуногий, я всё слышал, между прочим. Сидел на шкафу, скучал. И вот что тебе скажу, дед с бабкой, чистая кровь, тайный род, это, конечно, душещипательно, но ты в курсе, что коньяк твой наставник тебе недолил? На два пальца плеснул, жмот.
— Это хороший коньяк, его пьют по чуть-чуть, а не хлещут, как ты компот.
— Клевета. Компот я тоже пью с достоинством. — Фырк устроился поудобнее, уцепившись за воротник. — Слушай, а на эту Лесную мы когда? Я бы размялся. Чую, там может быть интересно. Старые дома Лукумонов, это тебе не реанимация, там в стенах столько всего залежалось, что у меня усы чешутся.
— Скоро. Дай только разберусь с делами.
Я вытащил телефон и увидел три пропущенных от Ники.
Перезвонил.
— Наконец-то, — отозвалась она, и по голосу я понял, что ничего страшного, иначе тон был бы другим. — Я тебе три раза звонила, ты что, оглох в своей реанимации? Я с ума схожу в этой фельдшерской, — к ней вернулась обычная ядовитая бойкость. — Третьи сутки под охраной, как хрустальная ваза. То бункер, то дирижабль, то опять четыре стены и менталист за дверью. Мне папа звонил. Соскучился, говорит, дочь рядом, а он её не видит. Хочу к нему заехать, Илья. Обнять старика. И в наш дом заодно, посмотреть, как он там без нас стоит, окна открыть, пыль согнать. Я недалеко и ненадолго.
Я представил, как она сидит в фельдшерской на жёстком стуле, кладёт ладонь на ещё плоский живот и смотрит в окно на чужой двор. Три дня назад на неё наставляли ствол в бункере. Восемь часов она тряслась в дирижабле над морем.
Внутри у меня всё подобралось. Анна цель Радулова, об этом прямо сказал Серебряный, разворачивая в больнице свой пункт дислокации. А Ника, моя жена, носящая моего ребёнка, и если кто-то захочет надавить на меня, бить будут по ней.
— Ник, — сказал я осторожно. — Сейчас, может, не лучшее время кататься по городу одной. Сама знаешь, что вокруг творится.
— Илья Григорьевич. — Она назвала меня по имени-отчеству, а это означало, что спорить бесполезно. — Я боевой фельдшер. Я вытаскивала людей из горящих машин, когда ты ещё ходил в галстуке и боялся крови. Я не фарфоровая. И я не одна, Балков отправил со мной агент Наталью, а она, если ты забыл, кладёт троих за полторы секунды и при этом не портит маникюр. Со мной всё будет хорошо. Дай мне три часа нормальной человеческой жизни. Пожалуйста.
Это «пожалуйста» меня и добило. Ника просила редко, а умоляла, почти никогда.
Ника держалась всё это время кремнём, не ныла, не закатывала истерик, тащила наравне со мной. И теперь просила всего ничего — три часа обычной человеческой жизни. Отца обнять. В свой дом зайти.
Я молчал, взвешивая. Наталья, это серьёзно, «А-плюс» Канцелярии своё дело знала. Город пока спокоен. А запирать Нику в четырёх стенах до бесконечности, отнимая у беременной женщины и отца, и дом, это уже выходило за всякую разумную защиту, превращалось в тюрьму, пусть и с лучшими намерениями.